Он сидит в зале с убранным светом, испытывая приятную нервную дрожь, следя за прохождением предыдущих картин, с нетерпеливым смирением поджидая своей. И вот выдвигается чёрная пирамида, на вершине которой изобретательно водружена судейская кафедра. Позади пирамиды обыкновенная лесенка, по которой он должен взобраться и возникнуть на кафедре, точно из-под земли. Во время спектакля он взбежит неприметно, из-за кулис, а пока что он выбегает прямо из зала, и пока добегает до сцены, он ещё в своём собственном облике, он ещё Михаил Афанасьевич и помнит себя, однако, уже пробегая рысью по сцене, он с удовлетвореньем и лёгкостью сбрасывает всё своё личное, воображает это гадчайшее лицо паука и эту паучью натуру, и по лесенке уже точно лапами перебирает паук, и на кафедре уже возникает другой человек, преображённый без грима, который наложат только перед спектаклем, преображённый одной только силой самовнушенья: голова уходит в острые плечи, руки чудовищно округляются, глаза от ярости становятся белыми, рот искривляется иронично и зло.
Таким и является он на просмотре первых картин. Имеет громадный успех. Первым подбегает с поздравленьями Топорков. Поздравляют все те, с кем он бок о бок страдает и бьётся уже несколько лет. Немирович, ещё ни разу не видевший его за работой, произносит своим особенным, всюду слышимым голосом:
— Да, вот и открылся новый актёр.
Однако роли гетмана ему не даёт. Других ролей тоже. Безалаберный, бестолковый? Или страшится чего?
В тот же день объявляют о возобновлении репетиций “Мольера”. Двойная радость, так решаете вы, мой читатель, облегчённо вздохнув? Увы! Это объявление стирает всю радость успеха. Прежние исполнители, почти все, разбрелись кто куда. Однажды является возбуждённый и от возбуждения ещё более артистичный Москвин и клянётся, что никак не может Мольера играть, ну, поймите же, честное слово, никак! Что за история? История житейская, абсолютно простая. Москвин расходится. С Тарасовой роман у Москвина. Репетировать по этой причине не может. Представляется, что говорит не о старом издерганном комедианте, а со сцены изливается о себе:
— У меня с Любовью Васильевной дома такие же разговоры. Вся Москва будет слушать будто бы про меня.
А это первейшая, заглавная роль. Есть и вторая, не менее главная. Короля исполняет Хмелев. Однако Хмелёву не нравится роль короля, которая писана для него. Хмелёву страстно хочется Мольера сыграть, а так как роль занята, Хмелев с непостижимой ловкостью выскальзывает из спектакля совсем, точно его и не вводили туда. Да что там Хмелев! В театре четыре актёра, которые могли бы с ослепительным блеском Бутона сыграть, и все разобраны в другие спектакли, так что Немирович поворачивается, грассирует, не удосужившись познакомиться с пьесой:
— А на роль Бонуса кто?
Заодно с какой-то стати меняют художника.
Черт знает что!
Наконец разбираются кое-как. На роль Мольера назначают Станицына. Роль короля отдают Болдуману. И всякому действительно театральному человеку становится ясно, что Болдуман переиграет Станицына, возьмёт внимание зрителей на себя и таким образом своей первоклассной игрой просто-напросто заревёт спектакль.
И вот 23 декабря 1933 года, спустя два года после того, как подписан был договор, спустя полгода после того, как, согласно букве этого договора, должна была состояться премьера, Михаил Афанасьевич вновь читает “Мольера” актёрам театра, что означает, что вся проделанная работа у кота под хвостом. Читает, имеет успех. И с нетерпением ждёт, когда введут новых актёров, когда репетировать-то начнут.
Между тем в театре действительно творится чёрт знает что. Станиславский в течение года лечится за границей. Управление делами театра обрушивается на Немировича. Немирович в театре не был давно и от театра несколько поотвык. К тому же бонвиван и жуир. Правительственные указания в иезуитской форме советов падают как кирпичи: хорошо бы в Художественном театре поставить “Врагов”, хорошо бы поставить “Любовь Яровую”. Разумеется, такого рода советы всегда звучат как военный приказ: ура, из траншеи, в штыки. Все только и знают, что трепещут в ответ. Отодвигают на неопределённые сроки или вовсе бросают любую другую работу, лишь бы исполнить высочайший совет, который звучит как приказ. Неразбериха полнейшая.
И посреди этой полнейшей неразберихи Немирович обращается к труппе с новогодним посланием, каковые ужасно любит писать:
“Дорогие друзья! В 12 часов ночи буду пить с такими пожеланиями на 34-й год: чтобы все начатые постановки поддержали бодрое, творческое настроение наших работников и стали гордостью театра, чтобы в 34-м году пришли такие пьесы, которые дали бы чудесную работу всем нашим силам, чтобы страна наша, по взятому нашим вождём курсу, богатела новыми достижениями, чтобы не нарушался необходимый нам мир, чтобы условия нашей жизни продолжали улучшаться и чтобы все мы были здоровы!..”
И ведь решительно никто не приказывал непременно писать о вожде, так, увлекается от души, волнуется сам. Неизвестно, обращают ли внимание на это обстоятельство видавшие виды актёры. Известно, что читают послание на доске объявлений и расходятся по домам. А ставиться в новом года будут “Чайка”, “Гроза” и дерьмовая комедия проходимца Киршона, причём проходимец Киршон своей дерьмовой комедии выбивает первую очередь. Вот и спрашивается: как только не стыдно людям такого сорта послания составлять?
Михаил Афанасьевич приглашает к праздничному столу своих немногих обычных гостей: Калужские, причём Бокшанскую он уже едва может терпеть, Леонтьевы, Арендты, которые от него весьма далеки, однако нельзя же Елену Сергеевну без компании на Новый год оставлять. Читает им самим сочинённые праздничные стишки, в которых всё говорится абсолютно прилично, но требуются иные, вполне определённые рифмы. Леонтьев и Калужский едва не помирают от смеха.
3 января появляются два журналиста: американский Лайонс и наш Жуховицкий, скользкий, малопривлекательный тип, которого Михаил Афанасьевич по каким-то непонятным причинам вынужден у себя принимать. Оба как-то странно лезут в чужие дела, настаивают, чтобы он порвал отношения с известным, очень престижным издательством Фишер-Ферлаг. Во время ужина Жуховицкий вдруг лезет с советом, который уже начинает надоедать:
— Не то вы делаете, Михаил Афанасьевич, не то! Вам бы надо с бригадой на какой-нибудь завод или на Беломорский канал. Взяли бы с собой таких молодцов, которые всё равно не могут писать, зато они бы ваши чемоданы носили.
Ну, этого-то явным образом подослали, тип, только вот кто на этот-то раз искушает его? Подождут, подождут! И он говорит:
— Я не то что на Беломорский канал, а в Малаховку не поеду, так я устал.
Устал?
На другой день он продолжает роман. Маргарита встречается с Воландом. Пока что нет знаменитого бала, а есть написанный сочнейшими красками шабаш, на который громадные силы нужны, таких красок, поверьте, усталый человек нипочём в себе не найдёт. Маргарита просит:
— Верни мне моего любовника.
Что-то всё-таки не клеится у него. Через несколько дней он возвращается к пьесе, размечает сцену за сценой. Видимо, договор с Ленинградским театром к этому времени аннулируется. Во всяком случае, когда Елена Сергеевна неожиданно спрашивает, в какой пойдёт пьеса театр, он отвечает мрачно, но так, как будто это разумеется само собой:
— С моей фамилией никуда не возьмут, даже если получится хорошо.
Нервы у него не выдерживают. Мечется он. Хватается то за одно, то за другое. От пьесы перебрасывается снова к роману. Пишет до конца января. Стремительно рождаются намеченные осенью главы, с 17-й по 21-ю: “Возвращение Степы”, “Выпуск Босого”, “Следствие у Иванушки”, “Бой с Воландом. Город горит. К вечеру самоубийство”, “Полёт. Понтий Пилат. Воскресенье”.
Тут какое-то странное совпадение настигает его. В ночь, когда он принимается писать о пожаре, в его собственной кухне вспыхивает настоящий пожар. Он бросается тушить уже яростно бушевавшее пламя. Это не удаётся. Кричит Елене Сергеевне, чтобы звонила пожарным. Однако в последний момент всё-таки сам побеждает коварный огонь.
Затем житейские хлопоты валятся подобно снежной лавине, бесцеремонно обрывая творческий труд. Елену Сергеевну укладывает в постель тяжелейшее воспаление лёгких, сопровождается, ясное дело, высоченной температурой. Строительство дома в Нащокинском переулке именно в этот момент подходит к концу. Настаёт драматический, волнующий миг: распределенье квартир. Михаил Афанасьевич отправляется на общее собрание пайщиков. Первым в списке ни с того ни с сего выкликают Бородкина. Он не выдерживает такого нахальства, тянет руку и задаёт вполне резонный вопрос:
— Извините моё любопытство, что сделал товарищ, в чём его заслуги перед русской литературой?
Председатель кооператива писателей, тёртый калач, не смутившись нисколько, даёт разъяснение, что заслуги товарища велики, поскольку товарищ достал для кооператива семьдесят штук унитазов.
И уже он не владеет собой, и снова тянется его негодующая рука, и раздаётся его вежливый, язвительный голос:
— Скажите, как он это сделал?
Только в этот момент председатель кооператива писателей, не принадлежащий явно, как и все председатели, к светилам ума, догадывается, в чём дело, и обрывает его:
— Сядьте, товарищ Булгаков, ваша квартира номер 44.
И уже впредь никогда товарища Бородкина он спокойно видеть не может, оборачивается при встрече, долго глядит в крутую мужицкую спину, своим спутникам многозначительно говорит:
— Смотрите, смотрите внимательней, здесь зреет “Война и мир”.
А пока, кое-как выхвативши ключи от квартиры, он перевозит мебель и книги, Елену Сергеевну с высокой температурой переправляет в закрытом автомобиле, устраивается в новом жилище и с расстроенным усталым лицом мечется по Москве в поисках то одного, то другого, поскольку этот чёртов подлец удосужился достать одни унитазы, и когда знающий его букинист, перехватив по пути, интересуется, какие книги он ищет теперь, он отвечает без причины язвительно: