Он чуть ли не первым врывается в зал, ещё полутёмный и нежилой, с раскрытой безжалостно сценой. Он приближается. Он втягивает божественный запах кулис. Он ощущает холодок сквозняка. Он едва замечает, как понемногу наполняется зал. Падает занавес, скрывая приготовленья к спектаклю. Он с сожаленьем поворачивается, забирается к себе на галёрку, смотрит с жадностью вниз. Блистают женские волосы, кольца, ожерелья и серьги. Громадные люстры изливают праздничный свет. Синеет старый бархат маленьких лож. Тяжёлый густо-голубой, тоже бархатный занавес тихо покачивает и шевелит свои складки.
И вот медленно гаснут огни. Густо-голубой бархат взлетает. Открывается коробка волшебная, в глубине коробки необыкновенной прелести деревянные декорации, обтянутые холстом, на которые выплеснул свои свежие краски театральный художник, и что-то невероятное, необыкновенное начинает твориться на ней.
Незабвенный театр Соловцова! Прекрасная труппа! Вдохновенная Вера Юренева, Тарханов, Пасхалова, Мурский, великолепный Неделин, хрупкий утончённый любовник Горелов, красавец Орлов-Чужбинин, синеглазая Елизавета Чарусская, обаятельные молодые актрисы и ни с кем не сравнимый Степан Кузнецов, блестящий и разнообразный актёр, неподражаемый во множестве самых непохожих ролей, а в комедийных само совершенство. Какой Журден, какой Хлестаков, какая тётка Чарлея! Какой Плюшкин, какой Расплюев, какой Фигаро!
Но у этого незабываемого театра имеется ещё одна, своя, своеобразная прелесть. Это старинный, провинциальный театр, впитавший и взрастивший традиции многих десятилетий. Традиции бенефиса прежде всего. Бенефис, каждую пятницу чей-нибудь бенефис, стало быть, раз в неделю премьера. Конечно, режиссёру тут делать нечего, в течение семи дней не успеет извернуться ни один режиссёр. Да и актёры извернуться не успевают, не представляют рисунок спектакля, нередко даже не знают твёрдо ролей. Однако же в будке суфлёр, тёртый калач, а у актёров от такой практики необыкновенно развившееся чутьё. Они мгновенно угадывают и самый слабый шелест суфлёра, они на лету улавливают, одним глазом взглянув на партнёра, интонацию, жест, они импровизируют на ходу, и от этого игра их вечно свежа, непосредственна, натуральна, жива. Какое-то колдовство свершается у всех на глазах, превращения чуть ли не с помощью магии.
А репертуар? Репертуар смешанный, путаный, чёрт знает какой! Пестрейший калейдоскоп названий, жанров, имён и эпох! Сами судите: Чириков, Гоголь, Гауптман, Урванцев, Ибсен, Юшкевич, Арцыбашев, Ростан, Стринберг, Косоротов, Амфитеатров, Суворин, Шиллер, Протопопов, Чехов, Андреев, последний решительно весь, едва пьеса стекает с пера. Натурально, против такой неестественной пестроты можно найти многие и очень фундаментальные возражения, однако это и есть настоящий театр, нравится Михаилу Булгакову чрезвычайно, и он никогда не осудит такой пестроты.
К тому же это всего лишь один соловцовский театр. Но город Киев богатеет, растёт, расползается вширь, всего за какие-нибудь десять лет населения прибавляется вдвое, весенняя ярмарка с каждым годом приносит всё больший доход, а за хлебом непременно тянутся зрелища. В город Киев, как птица к кормушке, налетают именитые гастролеры, и все какие могучие имена: Варламов, Савина, Мейерхольд, Давыдов, Качалов, Мамонт-Дальский, братья Адельгейм, Комиссаржевская, Орленев, Айседора Дункан, оперетта из Вены, итальянские трагики. Открываются новые драматические театры, кинотеатры, возводится здание нового цирка, театр “Фарс”, театр “Сатирикон”, театры миниатюр, “Интимный театр”, наконец варьете. Прямо горячка какая-то, театральный Клондайк!
Однако и это не всё. Едва в городе Киеве запахнет весной, начнётся распутица, и воздух приобретёт прозрачную звонкость, в котором отзывается хрусталём каждый звук, глубоко внизу, на самом Подоле, вокруг старинного дома, который зовётся Контрактовым, вырастают, точно грибы, дощатые домики, и вот уже ярмарка криком кричит, воняет мочалом и бочками, визжит каруселями, расцветает чёрт знает чем и, разумеется, кривляется и вопит балаган, предлагая всё, что угодно, до непременной женщины с бородой. Можно прибавить, позабытый давно балаган. Утрата невосполнимая!
И много позднее, когда возникнет необходимость совершенно из ничего вылепить страницу в жизнеописании всё того же комедианта и драматурга, он припомнит Подол, Контрактовую ярмарку, балаган, настроит фантазию на средневековый Париж, пришпорит воображение, предерзко смешает все краски, полагая, прибавлю от себя: справедливо, что все ярмарки и балаганы одинаковы во все времена, как одинаково положение драматургов и королей, и в то жизнеописание впишет одно из самых замечательных мест:
“У Нового Моста и в районе Рынка в ширь и мах шла торговля. Париж от неё тучнел, хорошел и лез во все стороны. В лавках и перед лавками бурлила такая жизнь, что звенело в ушах, в глазах рябило. А там, где Сен-Жерменская ярмарка раскидывала свои шатры, происходило настоящее столпотворение. Гам! Грохот! А грязи, грязи!.. Целый день идут, идут. Толкутся! И мещане и красотки мещаночки! В цирюльнях бреют, моют, дёргают зубы. В человеческом месиве среди пеших видны конные. На мулах проезжают важные, похожие на ворон, врачи. Гарцуют королевские мушкетёры с золотыми стрелами девизов на ментиках. Столица мира, ешь, пей, торгуй, расти! Эй вы, зады, незнакомые с кальсонами, сюда, к Новому Мосту! Глядите, вон сооружают балаганы, увешивают их коврами. Кто там пищит, как дудка? Это глашатай. Не опоздайте, господа, сейчас начнётся представление! Не пропустите случай! Только у нас, и больше нигде, вы увидите замечательных марионеток господина Бриоше! Вон они качаются на помосте, подвешенные на нитках! Вы увидите гениальную учёную обезьяну Фаготена!..”
После этого легко догадаться, что он мечтает быть не только литератором, но и актёром. Он не упускает случая сыграть в домашнем спектакле. У себя дома, в домах близких друзей, в особенности летом на даче. К примеру, роль мичмана Деревеева в водевиле “По бабушкиному завещанию”, прекрасная роль. Разумеется, ещё лучше роль Хирина в водевиле самого Чехова “Юбилей” или роль жениха Ломова в “Предложении”. На худой конец неплоха и роль спирита в фантазии домашнего изготовления “Спиритический сеанс”, которой, с лукавым намерением привлечь ротозеистых зрителей, даётся подзаголовок: “Нервных просят не смотреть”, и обманутый зритель так и прёт на неё. По общему мнению, играет он хорошо, вызывает у всех удивление и, что дороже всего, множество раз срывает сладчайший для любого артиста аплодисмент.
Так что же? Сцена манит его, он на сцене давно уж не новичок, так вперёд! Но что-то останавливает его и на этом завидном пути. Он видит себя в комедиях Мольера и Гоголя, в которых готов играть любую, даже наипоследнюю роль. Он видит себя в старинном кафтане с накладкой фальшивых волос, в военном или в гражданском мундире, с висками, зачёсанными вперёд, он мрачнейшим голосом произносит: “Я пригласил вас, господа...” Он видит себя в любой другой роли, в любой другой пьесе, пусть в самых пустых. Я ж говорю, театром он болен неизлечимо. Так что же останавливает его? Неизвестно. Быть может, Степан Кузнецов? Одна мысль: как сравняться с этим великим артистом? Судить не берусь.
К тому же, он в равной мере обожает и оперу. Ещё, пожалуй, и больше, чем обожает театр. Опера — это уже абсолютно неодолимая страсть, чуть не болезнь. Он слушает “Руслана и Людмилу”, “Севильского цирюльника”, “Фауста”, “Аиду”, “Кармен”, “Травиату”, “Тангейзера”. И как слушает! Этого нынче себе и представить нельзя. Он ими заслушивается. Он выучивает все мелодии, все арии наизусть. И всё-таки продолжает ходить. Как драгоценность несёт он домой корешки от билетов и хранит их на память о счастливых часах, и однажды по этим корешкам от билетов выходит, что только “Фауста” прослушал он пятьдесят один раз.
Ему и этого мало. Его сёстры берут уроки игры на рояле, и он куда быстрей их знакомится с ногами и выучивается играть самоучкой. У него баритон красивого мягкого тона. Любимейшее развлечение его: он садится к роялю и разыгрывает по памяти целую оперу, начиная, разумеется, с увертюры, поёт мужские арии все. В ходу большей частью “Севильский цирюльник” и опять-таки “Фауст”, с любимейшей арией Валентина:
Я за сестру тебя молю,
Сжалься, о, сжалься ты над ней!
Ты охрани её.
И представляет себя таким же рыжебородым и разноцветным, каким видит Валентина на сцене.
Что ж удивляться, что он мечтает петь в опере ничуть не меньше, чем подвизаться на драматической сцене. Страсть певца буквально сжигает его, и он отыскивает погибельный путь за кулисы. В один прекрасный день или вечер его представляют Сибирякову, Льву, самому! Возможно, краснея и запинаясь, он признается, что немного поёт и хотел бы, тут он перескакивает на едва слышимый шелест, петь на оперной сцене. Возможно, любезный Сибиряков, купаясь в лучах своей славы, соглашается прослушать его, находит его голос довольно приятным и поощряет своего молодого поклонника каким-нибудь неопределённым, но возбуждающим словом. Во всяком случае, у него на столе появляется фотографический портрет самого Льва, и он с гордостью позволяет читать: “Мечты иногда претворяются в действительность”, начертано на портрете дланью Сибирякова.
Но преграды и тут! Преграды повсюду! В городе Киеве гастролируют Титто Руффа, Баттистини, де Лукка. И это бы ещё ничего, но в город Киев приезжает также Шаляпин. Любое воображение не может представить себе, что за страсти начинают потрясать музыкальную общественность города Киева. Певцу отдаётся здание цирка, поскольку никакое другое здание всех чающих слышать его не способно вместить, как, впрочем, вместить не способно и это. Утром, часов с четырёх, по улицам города Киева движутся толпы, каждый стремится успеть пробраться заблаговременно к кассе и выхватить из окошка бесценный билет. Толпа течёт во всю ширину, точно река в берегах, напирая на стены домов. На Крещатике останавливается трамвай. Перед зданием цирка люди кишат, как живая икра, говорят, что гудела под ногами земля. Движение принимает такой грандиозный размах, что Шаляпин не может пробраться из близлежащей гостиницы в цирк. Тогда певец находит единственный выход: через окно гостиницы выбраться на крышу цирка. Так и делают и выбираются вместе с пианистом и скрипачом. Нечего удивляться, что Шаляпин поёт, как не пел никогда, что под видом аплодисментов каждый раз раздаётся какой-то громовый удар, от которого цирк, казалось, трещит. Поёт романсы. “Дубинушку” тоже поёт. Поёт непременно из “Фауста”. Аккорд, аккорд, он мысленно слышит в это время оркестр, и расплывается мягкий бархатистый могучий красавец-бас, неотразимо и тяжело, точно голос взыгравшей стихии. Заманчиво? Заманчиво! Однако как же посметь после этого баса петь самому?