Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 151 из 174

“Я прошу тебя теперь же обратиться в театральные круги, которые заинтересованы в постановке “Зойкиной квартиры”, с тем, чтобы они направили через Полпредство Союза в Наркоминдел приглашение для меня в Париж в связи с этой постановкой. Я уверен в том, что если кто-нибудь в Париже серьёзно взялся бы за это дело, это могло бы помочь в моих хлопотах. Неужели нельзя найти достаточные связи в веских французских кругах, которые могли бы помочь приглашению?..”

Между тем он попадает в какую-то новую, ещё не изведанную им полосу. Его неожиданно чествуют, приглашают, у него завязываются довольно тесные связи в местных московских американских кругах.

Совершенно неожиданно приглашает, да ещё на день рождения супруги, проживающий в том же писательском доме Тренев. Длинный, плотнейшим образом заставленный холодными закусками и бутылками стол с цветочным горшком посредине. Уйма незнакомых и малознакомых людей, среди которых он чувствует себя неприютно, в самом деле как пишущий волк. Цыганские песни поют. Пастернак с каким-то особенным придыханием читает стихи. Первый тост, разумеется, дружно пьют за хозяйку. Ничто не предвещает, что разразится крупный скандал. Вдруг поднимается Пастернак:

   — Я хочу поднять тост за Булгакова!

Происходит глухое смятение в рядах. Именинница вскрикивает:

   — Нет, нет! Мы сейчас выпьем за Викентия Викентьевича, а уж потом за Булгакова!

Пастернак упрямо режет своё:

   — Нет, я хочу за Булгакова. Вересаев, конечно, очень большой человек, но он — законное явление, а Булгаков — явление незаконное.

Кирпотин вкупе с Белоцерковским, писавшим доносы, целомудренно опускают глаза, принадлежа к явлениям, разумеется, самым законным, наизаконнейшим, можно сказать.

Жуховицкий, из явлений тоже самых законных, но скользких, пронырливый и любопытный до крайности, проникает в расположение американского представительства и залучает секретаря этого представительства Боолена в соавторы перевода “Зойкиной квартиры” на английский язык. Боолен соглашается с удовольствием, с ещё большим удовольствием испрашивает разрешение пригласить автора на обед и назначить подходящее время для свершения этого вполне приятного и благотворного действа. Вместо ответа Елена Сергеевна немедленно приглашает Боолена и Жуховицкого отужинать у себя, Нащокинский, 3, квартира 44. Американцы являются, Жуховицкий, разумеется, с ними, сияет своей чудесной скользящей улыбкой. Елена Сергеевна накрывает стол с истинно русским широчайшим гостеприимством: икра, лососина, редиска, домашний паштет, огурцы, шампиньоны, русская водка и для дамы бутылка вина. Ужин удаётся на славу. Американцы сидят допоздна. Говорят прекрасно по-русски. Смеются. Михаил Афанасьевич демонстрирует фотографии для анкет, сообщает, что прошение подаёт о заграничной поездке. Американцы поддакивают: надо, надо поехать. А он уже словно бы едет, мечтает, вдохновенно говорит об Америке. Боолен ещё раз приглашает к себе на обед.

Разумеется, приглашение с благодарностью принято. Он появляется с Еленой Сергеевной в светлой просторной квартире посольского дома, именно в такой, о какой бесплодно мечтает всю свою жизнь. Электрический патефон. Жуховицкий. Похоже, что без этого типа решительно ни в каких иноземных кругах появиться нельзя. Лина Степанова, что уже совершенное хамство. Коктейли. Прекрасный обед. На прощание Михаил Афанасьевич ещё раз любезно приглашает американцев к себе. Тут вставляется чёртова Лина:

   — Я тоже хочу напроситься к вам в гости.

Да, плотно, плотно обложили его. Пока без красных флажков.

Наконец бал у американского представителя. Елена Сергеевна сбивается с ног. Достаёт ему чёрные туфли. Заказывает чёрный костюм. Приобретает в торгсине шикарный отрез. Сама полдня торчит в парикмахерской. Облекается в своё тоже чёрное платье с таким великолепным вырезом на спине, что многие зрители приходят в соблазн. Отправляются на такси. Попадают в какой-то фантастический мир, который Елена Сергеевна с возможной в таких документах подробностью опишет в своём дневнике:

“Я никогда в жизни не видела такого бала. Посол стоял наверху на лестнице, встречал гостей. Все во фраках, было только несколько смокингов и пиджаков. Афиногенов в пиджаке, почему-то с палкой. Берсенев с Гиацинтовой, Мейерхольд и Райх. Вл. Ив. с Котиком. Таиров с Коонен. Будённый, Тухачевский", Бухарин в старомодном сюртуке, под руку с женой, тоже старомодной. Радек в каком-то туристском костюме. Бубнов в защитной форме. Боолен и Файмонвилл спустились к нам в вестибюль, чтобы помочь. Буллит поручил м-с Уайли нас занимать. В зале с колоннами танцуют, с хор — прожектора разноцветные. За сеткой — птицы — масса — порхают. Оркестр, выписанный из Стокгольма. М. А. пленился больше всего фраком дирижёра — до пят. Ужин в специально пристроенной для этого бала к посольскому особняку столовой, на отдельных столиках. В углах столовой — выгоны небольшие, на них — козлята, овечки, медвежата. По стенкам — клетки с петухами. Часа в три заиграли гармоники и петухи запели. Стиль рюсс. Масса тюльпанов, роз — из Голландии. В верхнем этаже — шашлычная. Красные розы, красное французское вино. Внизу — всюду шампанское, сигареты...”

Уезжают после пяти. Им предоставляется посольский кадиллак. С ними садится абсолютно не знакомый им человек, тем не менее прекрасно известный Москве, всегда усердно трущийся среди иностранцев, с немецкой фамилией, Штейгер.

“Приехали, был уже белый день. Екатерина Ивановна, которая ночевала у нас, вышла к нам в одеяле и со страшным любопытством выслушала рассказ о бале...”

Ну, Екатерина Ивановна, Серёжкина бонна, по всей вероятности, выслушивает из обыкновенного навязчивого, однако простительного бабьего любопытства. Зато Жуховицкий и Штейгер так и прилипают к нему, не оставляя ни на миг одного, лишь только он попадает в этот независимый круг американских друзей, а попадает он к ним в эти дни очень часто. Умеют эти иноземные дьяволы устраивать балы и праздники! Спорить с этим нельзя. С этим спорить могут одни дураки. Я же скажу, что в самое время устраивают, что важнее всего. Даже этот Штейгер, явный прохвост, как-то кстати прилипает к нему. Жуховицкий тем более. Тоже прохвост. И до того любопытный сюжет, что Михаил Афанасьевич затевает с этим явным прохвостом небезопасную, но увлекательную игру. Иногда Елене Сергеевне говорит:

   — Позвони этому подлецу.

Подлец тут как тут. Михаил Афанасьевич принимается издеваться над ним:

   — Хочу за границу поехать.

   — Вы бы сначала, Михаил Афанасьевич, на заводы, о рабочем классе бы написали, потом бы уж за границу, своим чередом.

   — А я решил, представьте, наоборот: сначала за границу, а потом о рабочем классе. Вот, вместе с Еленой Сергеевной.

   — Почему же с Еленой Сергеевной?

   — Да мы, знаете, как-то привыкли по заграницам вдвоём.

   — Нет, вам, наверно, дадут переводчика.

К вечеру начинает суетиться, спешить. Михаил Афанасьевич искусно придерживает часов до одиннадцати, чтобы на свидание опоздал и нынче не успел донести. Прохвост нервничает, юлит, наконец пулей вылетает за дверь.

Ну, противно, конечно. Он сердито ворчит:

   — Больше не пущу на порог. Ведь это надо же! Кончил Оксфорд, чтобы потом...

Многозначительно стучит по крышке стола.

Однако недели через две, через три внезапно хохочет:

   — Ну, позвони этому подлецу.

А какое-то время спустя с мрачным удовольствием порезвится, создавая красочный совокупный портрет:

“Внешне он ничем не отличался от многочисленных остальных гостей-мужчин, кроме одного: гостя буквально шатало от волнения, что было видно даже издали. На его щеках горели пятна, и глаза бегали в полной тревоге. Гость был ошарашен...”

И великий Воланд представляет его:

   — Я счастлив рекомендовать вам почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы.

И обращается к прохвосту, интимно понизив свой голос:

   — Да, кстати, барон, разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в соединении с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать общее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово — наушник и шпион. И ещё более того, есть предположение, что это приведёт вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь, воспользовавшись тем обстоятельством, что вы напросились ко мне в гости именно с целью подсмотреть и подслушать всё, что можно...

О, Михаил Афанасьевич творит свой праведный суд точно так же, как в его замечательной книге творит не менее праведный суд его великолепный, хоть и странный герой. И если бы ему ещё всесокрушающее могущество Абадонны! Не сомневаюсь, он бы именно прохвоста испепелил! Единственная поправка: к тому времени, когда в роман вставляется этот фрагмент, Штейгер успевает чем-то проштрафиться перед любителями знать всё о всех, неблагодарными по хамской натуре своей, пристёгивается к делу Тухачевского и идёт под расстрел.

Впрочем, Михаил Афанасьевич обладает иным, может быть, ещё более страшным, во всяком случае, Нетленным могуществом. Мало ли у него под пером доносителей! В “Последних днях”, например. И он с особенным блеском отделывает четвёртую сцену, в которой извивается этот нестерпимо противный, гадкий Битков. И читает всю пьесу вахтанговцам. И, несмотря на то, что вахтанговцы принимают её одобрительно, вновь возвращается к ней и в течение нескольких дней диктует Елене Сергеевне окончательный вариант.

В те же дни, испросив в театре отпуск на две недели, обрабатывает, чистит и диктует окончательную редакцию “Зойкиной квартиры”, причём, если Станиславский, работая над “Мольером”, требует углубить биографическую, реальную линию, он, напротив, убирает многие реальные подробности быта, обобщает, возвышает типы до символа, углубляет таким образом свой трагический фарс.

В эти же дни окончательно вырисовывается новый вариант забракованной пьесы “Блаженство”, которую мхатовский Горчаков намеревается ставить в Театре сатиры. Михаил Афанасьевич превращает её в новую пьесу, которая позднее назовётся просто “Иваном Васильевичем”.