Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 156 из 174

А то с Еленой Сергеевной заходит в “Националь” отведать ничем не примечательных котлет де воляй и нарывается прямо на слежку. “В вестибюле — шофёр, который возит соседнего американца. Страшно любезен, предлагает отвезти обратно, желает приятного аппетита. Поднялись в ресторан. Я ахнула — дикая скука. Ни музыки, ни публики, только в двух углах — две группы иностранцев. Сидим. Еда вкусная, вдруг молодой человек, дурно одетый, вошёл, как к себе домой, пошептался с нашим официантом, спросил бутылку пива, но пить не стал, сидел, не спуская с нас глаз. Миша говорит, “по мою душу”. И вдруг нас осенило. Шофёр сказал, что отвезёт, этот не сводит глаз, — конечно, за Мишей следят...”

Всё-таки начинаются репетиции “Ивана Васильевича”. В Художественном театре возобновляется работа над давно прокисшим “Мольером”. Репетиции ведёт один Горчаков, готовит показ Немировичу. Михаил Афанасьевич всё-таки помогает ему. Однако пьеса как будто бы заколдована, с этой пьесой всё время что-то не так. Переход её к Немировичу под крыло ведёт к сплетням, склокам и добровольным доносам. Великий театр разваливается на два враждующих лагеря. Перебегают и шепчутся по углам. Вклинивается новая личность, некто Егоров, бывший бухгалтер фабрики Алексеевых, ныне заместитель директора по административно-хозяйственной части, беспримерный склочник и интриган, в ближайшем будущем Гаврила Степанович в “Записках покойника”, которые зреют, зреют и принимаются понемногу проситься наружу. Вмешательство этого неприятного типа завершается тем, что театр требует с автора около двенадцати тысяч рублей за непоставленный “Бег” и за что-то ещё.

За голову надо хвататься после таких изворотов судьбы. Он и хватается. Однако, заметьте, именно в эти тревожные, непостижимые дни у него затлевает, пока что малой искрой, новый замысел, и не о чём-нибудь замысел, а замысел пьесы о товарище Сталине, и он уже с Еленой Сергеевной держит совет. Более об этом замысле пока ничего неизвестно. По этой причине его направление нам с вами, читатель, предстоит угадать.

Наконец всего целиком в первый раз прогоняют “Мольера”. К всеобщему ужасу и к такому же удивлению спектакль занимает более пяти часов театрального времени. Приходится наскоро выкидывать сцену в комнате няньки Мольера, а несколько персонажей изъять и отправить в небытие. У Кореневой в роли Мадлены выпадает несколько фраз, и Коренева с избытком подтверждает свою нелестную репутацию самой склочной артистки за всю предыдущую историю замечательного театра. В поисках защиты бросается к Лилиной, чтобы кое-кого на кое-кого натравить. Последние репетиции ведёт в истерическом состоянии, что и вовсе делает её невменяемой, так что стоит осветителю дать на неё, как и положено, свет, она взрывается душераздирающим воплем:

— Не надо мне никакого света!

Ах, Людмила Сильвестровна Пряхина! Плачет по вас, уже плачет одно золотое, хуже розги, исключительно злое перо!

Наконец Немирович смотрит прогон, 31 декабря, в канун Нового года. Думаю, читатель не удивится, узнав, что Коренева бесстыдно опаздывает, всех принудивши ждать, и своим опозданием взвинчивает весь состав до предела. Прогон получается удручающим. Немирович говорит неуверенно, с некоторой долей раскаянья, однако речь посвящает себе самому:

   — Я четыре ночи не спал, думал, как бы не ошибиться и быть полезным. Моё положение с этой постановкой необычайное. Если бы это было год назад или, по крайней мере, восемь месяцев тому назад — тогда дело другое. Сейчас трудно во всех отношениях.

Тут Немирович предпринимает замысловатый дипломатический ход, поскольку ждёт, боится и не желает скандала:

   — Сейчас я отпускаю Лидию Михайловну Кореневу. У вас всё блестяще, если и есть какие-нибудь спорные моменты, то я о них вам после скажу.

Лидия Михайловна удаляется с торжествующим видом, и возникает надежда, что не заварятся новые сплетни в переулке у Станиславского. Немирович же получает возможность говорить с той долей открытости, на какую способен. И говорит. Вещи исключительно неприятные:

   — Самый большой общий недостаток, который всегда был в Художественном театре, с которым я всегда боролся. Берётся в работу пьеса. Сразу начинают с того, что не верят автору. Так было с пьесами “Три сестры”, “Сердце не камень” и другими. Автору не верят: это у него банально, это не так и так далее. Начинается переделка. Обыкновенно каждый играет не пьесу, а то, что ему хотелось играть.

После такого вступления принимается рассуждать о существе профессии писателя и актёра, и рассуждает, разумеется, хорошо, поскольку человек образованный и театральный, а такие люди всегда умеют и любят порассуждать. Разбирает заново каждую роль. Толкует о гениальности Мольера, затем о гениальности вообще. Видит зерно роли в том, что Мольер не может мириться с насилием. Указывает на кричащую противоречивость характера. И вдруг отпускает непостижимый, ужасно меткий совет:

   — Берите пример с Константина Сергеевича, который до того мстительный, грозный, так обаятелен, так подозрителен и так доверчив, как молодая девушка, невероятное сочетание противоречий. Только тупой не поймёт такого противоречия страстей.

Каждой роли даёт собственное, абсолютно новое толкование. Имеет необыкновенный успех, поскольку остроумен, жив и блестящ.

Однако последствия необыкновенного успеха оказываются прямо катастрофическими. Ливанов, выслушав, подводит итог:

— Я лично нахожусь в клиническом состоянии и по отношению к роли, и к пьесе. За всё это время, пока репетируется “Мольер”, я переиграл сорок Муарронов... Вот, кажется, уже всё готово — и вдруг перерыв, после которого опять начинай всё сначала... От всего этого я в полном бреду...

Похоже, что от всего этого безобразия уже все находятся в полном бреду, и ни вмешательство Немировича, и ничьё другое вмешательство уже не может спектакля спасти.

Прошу обратить особенное внимание: 3 января Михаил Афанасьевич присутствует на втором представлении оперы Шостаковича “Леди Макбет”, причём из Большого театра присылают автомобиль. Елена Сергеевна вносит в дневник:

“Мелик блистательно дирижирует. Публика иногда смеётся — по поводу сюжета. Иногда — аплодисмент. Особенно — в музыкальных антрактах. После оперы поехали в Клуб актёров. У нас за столиком — Дорохин и Станицын. Состав “Леди Макбет” ужинал в соседнем зале...” 28 января новая запись в её дневнике:

“Сегодня в “Правде” статья без подписи “Сумбур вместо музыки”. Разнос “Леди Макбет” Шостаковича. Говорится “о нестройном сумбурном потоке звуков”... Что эта опера — “выражение левацкого уродства”. Бедный Шостакович — каково ему будет теперь...”

Разумеется, будет Шостаковичу скверно, генеральная линия партии в том, чтобы одарённому человеку не нашлось уголка на российской земле, лютуют большевики.

Как относится к очередному убийству замечательной вещи Михаил Афанасьевич? Это известно. Он сочиняет совершенно блистательный устный рассказ, в котором сам Сталин в сопровождении своей неповторимой свиты ничтожеств и сволочей прибывает на представление “Леди Макбет” и с каким после этого апломбом невежества ведётся разбор. Итог разбора — наутро в “Правде” статья. Таким образом, запрещение “Леди Макбет”, по его убеждению, прямо исходит от товарища Сталина.

Далее, 5 февраля, проходит шесть дней, дают первую генеральную его полузадушенного “Мольера”, которая, ко всеобщему удивлению, имеет громадный успех, несмотря даже на то, что поистине великолепны лишь Яншин и Болдуман, а Коренева, Герасимов и Подгорный чудовищно плохи. Нынче уже едва ли возможно определённо сказать, в чём причина такого успеха. Может быть, бедные зрители, уставшие от явного бреда современного лживого плоского репертуара, почуяли наконец прекрасную тему и прекрасную вещь. Это скорее всего. Только аплодируют много и широко. Требуют автора, и когда застенчивый автор, к тому же не желающий вокруг своего имени излишнего шума, скрывается, его отыскивают и выталкивают на сцену.

После генеральной обедают с Меликом, затем отправляются в Большой на “Садко”, до того Михаилу Афанасьевичу хочется музыки.

Далее не совсем по записям ясно, в тот же вечер или 6-го внезапно являются Мелик с Леонтьевым. Весело ужинают. Мелик играет из “Валькирии”, то есть опять ему хочется музыки.

И вот 6 февраля в дневнике гремит гром среди ясного неба:

“М. А. окончательно решил писать пьесу о Сталине...”

То есть именно в эти последние дни падает та последняя капля, которая переполняет чашу терпения. Генеральная “Мольера” играть роль этой капли, как я понимаю, не может. Остаётся признать, что роль этой капли чёрного цвета играет запрещение “Леди Макбет”. Если принять во внимание щедринской ядовитости соль в рассказе о товарище Сталине, нельзя не признать, что замысел вызван горчайшим негодованием, а вовсе не низким желанием подольститься, на что мой герой не способен по самой природе своей. Подольститься? Отвесить в ножки поклон? Куда проще было бы в самом деле помотаться по стройкам социализма, книжонку очерков накропать, хоть левой ногой, победами восхититься, которые действительно есть, несмотря ни на что, и делу конец, однако когда спустя приблизительно год победами восхитится немецкий писатель Фейхтвангер, исторический романист, эмигрант, Михаилу Афанасьевичу это восхищение будет противно.

Что же выходит? Выходит, невероятно подумать, что товарища Сталина он намеревается выставить в его истинном свете, то ли продолжая традиции бессмертного Гоголя, то ли продолжая традиции тоже бессмертного Щедрина. Сомнений у меня нет никаких, но тогда на что же он может рассчитывать? Как, он собирается выставить товарища Сталина на посмешище, продвинуть такого рода пьесу на сцену и после таких поразительных подвигов остаться в живых? Не знаю, не знаю. Могу только напомнить читателю, что его бессмертный Учитель сумел-таки написать “Ревизора” и что сам он знает давно, что он обречён. Дерзкий он человек. Снова рискует своей головой, чтобы выиграть всё или всё проиграть.