Впрочем, пока что решение остаётся только решением. События собственной жизни захватывают его. 9 февраля проходит ещё одна генеральная и падает ещё один несомненный успех. 11 февраля бесконечные вызовы, занавес дают двадцать раз. 14 февраля то же самое. 15 февраля выпускается мхатовский “Горьковец”, в котором весь разворот посвящён предстоящей премьере и выдержан в самых победных тонах. Все дают интервью. Немирович рассуждает о пьесе, о работе художника, о его странной литературной судьбе, это ещё в первый раз, как он начал писать:
“Мне хочется подчеркнуть то, что я говорил много раз, что Булгаков едва ли не самый яркий представитель драматургической техники. Его талант вести интригу, держать зал в напряжении в течение всего спектакля, рисовать образы в движении и вести публику к определённой заострённой идее — совершенно исключителен, и мне сильно кажется, что нападки на него вызываются недоразумениями...” Здесь же даётся фотография драматурга: голова опирается на руку, взгляд бесконечно печален. Интервью с ним озаглавлено многозначительно: “Он был велик и неудачлив”.
Однако настроение у него не премьерное, фото его с головой выдаёт. Он полон предчувствий, которые обыкновенно сбываются. Февраля 11 он сообщает биографу:
““Мольер” вышел. Генеральные были 5-го и 9-го февраля, говорят об успехе. На обеих пришлось выходить и кланяться, что для меня мучительно. Сегодня в “Советском искусстве” первая ласточка — рецензия Литовского. О пьесе отзывается неодобрительно, с большой, но по возможности сдержанной злобой, об актёрах пишет неверно, за одним исключением. Ивана Васильевича репетируют, но я давно не был в Сатире. Об Александре Сергеевиче стараюсь не думать, и так велика нагрузка. Кажется, вахтанговцы начинают работу над ним. В МХТ он явно не пойдёт. Мне нездоровится, устал до того, что сейчас ничего делать не могу: сижу, курю и мечтаю о валенках. Но рассиживаться не приходится — вечером еду на спектакль (первый закрытый)...”
16 февраля даётся премьера, которой он так долго ждал, что, кажется, и ждать перестал. “Зал был нашпигован, как говорит Мольер, знатными лицами. Тут и Акулов, и Боярский, и Керженцев, Литвинов, Межлаук, Могильный, Рыков, сейчас не могу вспомнить всех. Кроме того, вся публика была очень квалифицированная, масса профессоров, докторов, актёров, писателей. Афиногенов слушает пьесу с загадочным лицом, но очень внимательно. А в конце много и долго аплодировал, подняв руки и оглядываясь на нашу ложу. Олеша сказал в антракте какую-то неприятную глупость про пьесу. В антракте дирекция пригласила пить чай, там были все сливки, кроме правительственных, конечно. Успех громадный. Занавес давали, по счёту за кулисами, 22 раза. Очень вызывали автора...”
За кулисами автору тем не менее задаётся кардинальный вопрос: подходит ли его пьеса для советского зрителя? Советуют выкинуть из спектакля монашку, которая появляется дважды как предвестие смерти Мольера.
По этим вопросам, в особенности по этим дурацким советам он тоже предчувствует предвестие смерти спектакля. Предчувствие и на этот раз его не обманывает. На другой день после гремящей громом премьеры “Вечерняя Москва” помещает подвал, в котором режут его на куски указанием, что замысел пьесы безнравственный:
“Совершенно недопустимо строить пьесу на версии о Мольере-кровосмесителе, на версии, которая была выдвинута классовыми врагами гениального писателя с целью его политической дискредитации...”
В театральные дела с какой-то стати суётся газета “За индустрию” и тоже помещает неодобрительную заметку, впрочем, утаив от несчастных читателей, какое отношение к спешной индустриализации имеет этот явно без спешки выходивший спектакль.
В тот же вечер “Мольер” проходит с аншлагом, и у входа в театр то и дело мелькают озабоченные лица известных московских барышников, которые толк в успехе знают лучше газет.
Тут вновь в повествование врывается запись, которая свидетельствует о том, что Михаил Афанасьевич официально закрепляет свой фантастический замысел:
“М.А. поехал в МХАТ по вызову Аркадьева — для разговора. Я — в Большой на “Фауста”. М.А. приехал туда часов в десять, рассказывал: разговор, над чем будет М.А. теперь работать? М.А. ответил, что единственная тема, которая его сейчас интересует, это о Сталине. Аркадьев обещал достать нужные материалы. М. А. не верит этому После “Фауста” поехали с Меликом к нам ужинать...”
Из чего следует, первое, что замысел уже в это время относится к начальному периоду жизни героя, поскольку речь заходит о недоступных материалах засекреченных партийных архивов, второе, что Михаил Афанасьевич из каких-то малопонятных для нас побуждений говорит несомненную ложь, поскольку никогда в его жизни не было и по складу ума не могло быть единственных тем.
Аншлаг “Мольера” между тем повторяется 24 февраля, однако мхатовский “Горьковец” внезапно перестраивается на полном скаку и помещает на своих продажных страницах гаденькие бранчливые отзывы Афиногенова, Иванова, Олеши, Грибкова, причём последний напрямик объявляет, что на советской сцене это лишняя пьеса.
В мгновение ока Болдумана снимают с “Мольера”.
На этих же днях останавливают деятельность МХАТа-Второго.
Разгромные статьи дубиноголовая “Правда” мечет одну за другой, точно из пушки палит.
Всё-таки 4 марта “Мольер” проходит с аншлагом. Любопытно, что в этот же день появляется объявление о конкурсе на учебник по истории СССР для четвёртого класса. Условия конкурса подписывают товарищи Сталин и Молотов. Премия — сто тысяч рублей. Эту приятную цифру Михаил Афанасьевич подчёркивает и решает учебник писать. Елена Сергеевна по своей женской наивности полагает, что это немыслимо. Надо собирать материалы, учебники, атласы. Однако оказывается: ему не нужно ничего из того, что с большими глазами перечисляет она. Он начинает работу всего день спустя, лишний раз подтверждая свою задушевную мысль, что в числе погибших он быть не желает.
Тут-то и разрывается в “Правде” статья с убийственным заголовком “Внешний блеск и фальшивое содержание”, причём подписи нет, а это означает, что свыше спущен приказ. Ознакомившись с этой пакостью, Михаил Афанасьевич пророчески говорит:
— Конец “Мольеру”. “Ивану Васильевичу” тоже конец.
Федя Михальский расстроенным голосом кричит в телефон:
— Надо Мише оправдываться письмом.
Вечером прибегают Калужский, Ольга Сергеевна, Горчаков и тоже в один голос твердят о письме. Марков звонит, советует оправдаться, тоже письмом, точно им кто в уши надул.
Любопытно отметить, что ни один из этих заинтересованных и достаточно близких к нему театральных людей сам не предлагает писать и не пишет никакого письма, предоставляя утопающему спасаться, как сможет. Понимая всё это, он заявляет категорически всем, что никаких оправдательных писем от него не дождутся.
Наутро “Литературная газета” открывается статьёй Алперса “Реакционные домыслы М. Булгакова”. Он едет в театр, встречается с Марковым, повторяет, что ничего оправдательного не станет писать.
В “Советском искусстве” Яншин даёт интервью, названное “Поучительной неудачей”, подтверждая тем самым, что не зря же дающий это паскудное интервью записался в сочувствующие. В тот же день дребезжит телефон: милый Лариосик клянётся, что говорил репортёру абсолютно не то, что чёртов газетчик всё переиначил, всё переврал. Михаил Афанасьевич молча вешает трубку, и его отношения с Яншиным обрываются навсегда.
Наконец мхатовский “Горьковец” разражается передовицей, полной самого ожесточённого покаяния, причём отдают голову автора, лишь бы свои головёнки в этой заварухе спасти:
“Около четырёх лет театр работал над пьесой ненужной, неверной, в которой автор пытался протащить кое-какие реакционные идейки, и, по существу, никто в театре не поднял голоса за то, что подобная пьеса, издевающаяся над историей, над замечательной личностью драматурга, не может идти в Художественном театре. Была затрачена большая творческая энергия актёров, режиссёров, художника на ненужную и в некотором смысле вредную работу. Советская печать приняла эту работу так, как эта работа заслуживала, отличая достижения художника и актёров, она совершенно справедливо все упрёки направила по адресу пьесы и автора...”
И никто в театре не поднял голоса за то, что такого рода статьи преступно, стыдно, гадко, недопустимо писать. Один Немирович высказывает намерение публично выступить в том же листке и указать на нравственную сторону таких торопливых, безответственных покаяний, что для публично казнимого автора явилось бы громадной поддержкой, может быть, спасением для него. Даже с Бокшанской делится кой-какими соображениями:
“Мог ли минуту думать, что актёрам нельзя высказываться о своём театре? Вопрос этики начинается с того, как это делают Грибков и Яншин... Только вдумчивость, глубина и добросовестность обязательны для всякого, выступающего открыто, но для своего имеются ещё какие-то особо подчёркнутые обстоятельства или особое чувство порядочности. Вот, я думаю, об этом-то и поговорили бы между собой в труппе. Всё это глубже, чем кажется на первый взгляд...”
Прекрасно мыслящий человек, истинно русский интеллигент, поступающий тоже как истинно русский интеллигент: никакой статьи не помещает нигде, так что эти великолепные, исключительно справедливые мысли об ответственности, об особом чувстве порядочности остаются глубочайшей тайной для всех.
А уж волна идёт за волной. Вспыхивают тревожные волнения в Театре сатиры. Очень сатирикам хочется выпустить “Ивана Васильевича”, и очень они опасаются, как бы им не влетело за этот якобы безыдейный спектакль, в котором, что там ни говорите, наш родной управдом находит полнейшее соответствие в грозном царе, причём один по каждому вздору всё хватается за телефон куда следует настучать, а другой за что ни попало на кол грозит насадить, к тому же управдом явным образом глупее царя, а и царь с неба ни одной звезды не схватил, почти что круглый дурак. Думают, думают и как якорь спасения придумывают внести в спектакль пионерку, которая проскандирует публике какие-нибудь правильные слова, точно правильные слова могут заглушить и украсить такую странную параллель. Являются в Нащокинский с просьбой без промедления ввести пионерку, вроде оправдательного письма, однако получают полный отказ. Михаил Афанасьевич соглашается только внести кое-какие поправки в роль изобретателя Тимофеева.