Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 174 из 174

письменного стола и даёт указания Ермолинскому:

   — Смотри, вот папки. Это рукописи. Ты должен знать, Сергей, что где лежит. Тебе придётся помогать Лене.

Строго предупреждает:

   — Имей в виду, Лене о моих медицинских прогнозах ни слова. Пока что это секрет.

Иногда он поднимается, скорее всего, чтобы ободрить её, даже выходит. С него делают последнее фото: он в тяжёлом пальто, в зимней шапке, в чёрных очках, вид у него не из важных. Он делает длинную надпись, разборчиво, крупно, всё ещё твёрдой рукой:

“Жене моей Елене Сергеевне Булгаковой. Тебе одной, моя подруга, надписываю этот снимок. Не грусти, что на нём чёрные глаза: они всегда обладали способностью отличать правду от неправды. Москва. М. Булгаков. 11 февр. 1940 г.”

Это святые слова, о глазах. Его глаза в самом деле всегда отличали, где неправда, где правда. И продолжают отличать правду от неправды до последнего вздоха. Сомнений уже никаких: старуха с косой подходит всё ближе. Он хранит секрет от Елены Сергеевны, но секрет становится прозрачней день ото дня:

“Лицо его заострилось. Он помолодел. Глаза стали совсем светло-голубые, чистые. И волосы, чуть встрёпанные, делали его похожим на юношу. Он смотрел на мир удивлённо и ясно. Очень часто заходили друзья — Дмитриев, Вильямс, Борис Эрдман (брат драматурга Николая Робертовича, художник), забегал Файко, живший по соседству на той же лестничной площадке. К постели больного приставляли стол. Мы выпивали и закусывали, и он чокался рюмкой с водой. Он настаивал, чтобы мы выпивали, как раньше бывало. И для нашего удовольствия делал вид, что тоже немного хмелеет...”

В Художественном театре наконец-то решаются что-нибудь предпринять. Качалов, Тарасова и Хмелев 8 февраля 1940 года пишут Поскрёбышеву, секретарю товарища Сталина, обратите внимание, не самому товарищу Сталину, а всего лишь секретарю:

“Глубокоуважаемый Александр Николаевич! Простите, что беспокоим Вас этим письмом, но мы не можем не обратиться к Вам в данном случае, считаем это своим долгом. Дело в том, что драматург Михаил Афанасьевич Булгаков этой осенью заболел тяжелейшей формой гипертонии и почти ослеп. Сейчас в его состоянии наступило резкое ухудшение, и врачи полагают, что дни его сочтены. Он испытывает невероятные физические страдания, страшно истощён и уже не может принимать никакой пищи. Практической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной, и лечащие врачи не скрывают этого от семьи. Единственное, что, по их мнению, могло бы дать надежду на спасение Булгакова, — это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы его захотеть жить, — чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене. Булгаков часто говорил, как бесконечно он обязан Иосифу Виссарионовичу, его необычайной чуткости к нему, его поддержке. Часто с сердечной благодарностью вспоминал о разговоре с ним Иосифа Виссарионовича по телефону десять лет тому назад, о разговоре, вдохнувшем тогда в него новые силы. Видя его умирающим, — мы — друзья Булгакова — не можем не рассказать Вам, Александр Николаевич, о положении его, в надежде, что Вы найдёте возможным сообщить об этом Иосифу Виссарионовичу...”

Никакого сильнейшего потрясения после этого бесконечно запоздалого, унизительного письма не последовало. Вместо потрясения к умирающему на минутку заглядывает Фадеев, исполняет обязанность, поскольку писатели у него под рукой, как солдаты в строю, говорит смертельно больному о скором выздоровлении, о поездке на лечение в Италию, обещает навести справки и позвонить. Вместо звонка является второй раз. Указывая на Елену Сергеевну, Михаил Афанасьевич твёрдо говорит:

   — Я умираю, она всё знает, что я хочу.

Фадеев сдержанно отвечает:

   — Вы жили мужественно, вы умираете мужественно.

Выскакивает на лестницу, не может удержаться от слёз, тем не менее о поездке в Италию врёт, ничего не делает и не сделает для него. Он и умирающий останется для властей арестантом.

А дело к концу:

“Весь организм его был отравлен, каждый мускул при малейшем движении болел нестерпимо. Он кричал, не в силах сдержать крик. Этот крик до сих пор у меня в ушах. Мы осторожно переворачивали его. Как ни было ему больно от наших прикосновений, он крепился и, даже тихонько застонав, говорил мне едва слышно одними губами: “Ты хорошо это делаешь... Хорошо...” Он ослеп. Он лежал голый, лишь в набедренной повязке. Тело его было сухо. Он очень похудел... 10 марта в 4 часа дня он умер. Мне почему-то всегда кажется, что это было на рассвете...”

Вскоре в притихшей квартире истошным воплем трещит телефон. Говорят из секретариата товарища Сталина. Спрашивает чей-то холодный, отвратительный голос:

   — Правда, что умер товарищ Булгаков?

Ермолинский отвечает коротко, глухо:

   — Да, он умер.

Там кладут в полном молчании трубку.

Эх! Эх!

Так неужели он действительно умер, непременно спросите вы, мой читатель? Не может этого быть, ибо гений бессмертен!

Не могу с вами не согласиться. Да, вы правы, гений, безусловно, бессмертен. Я верю, что с ним сбывается именно то, о чём он так страстно мечтал и что так великолепно напророчил себе:

“Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не потревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сможешь. Беречь твой сон буду я...”

Там он наслаждается тишиной, там он вкушает вечный покой, а время от времени является к нам, всё такой же блистательный, всё такой же стремительный, лёгкий и дерзкий, и мы с благодарностью, с неувядаемым наслаждением беседуем с ним. С ним расстаться нельзя. Можно только крепко пожать его благородную руку, честную руку рыцаря, честную руку творца.

Пожмите её.

Всего доброго вам, мой читатель.