Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 27 из 174

Слава Богу, всё-таки добрались, на этот раз ему даруется жизнь. Брестский вокзал оказывается сплошь заваленным телами спящих в тех же серых солдатских шинелях. Те же шинели заполняют всю привокзальную площадь. Тут и там пылают костры, точно это не величавый город Москва, а полустанок в степи или кочевье татар. К безмолвному зимнему небу поднимаются целые тучи махорного дыма.

Обнаружить извозчика не удаётся. Говорят, что с первой вестью о второй революции извозчики сами собой исчезают с улиц Москвы. Трамваи ползут переполненными, вызывая в памяти бочки с селёдкой, которые тоже куда-то исчезли, точно и не было никогда прежде сельдей. В трамваях стоит визгливая брань, и невозможно не видеть, что под магическим жезлом революционных событий между людьми вдруг поселилась крутая вражда. До ушей его долетает ещё не знакомый, но многообещающий крик:

— Да тебя надо к стенке приставить!

Я вижу, как мой несчастный герой, интеллигентнейший человек, дружелюбный и мягкий, привыкший видеть людей спокойными, с беспечными лицами, невольно сжимается и с подозрением поглядывает по сторонам и натыкается взглядом на одни озлобленные, непримиримые лица людей, решившихся во что бы то ни стало отстоять своё право, нисколько не считаясь с таким же точно правом других. Да, соглашается он, именно так, приставят к стенке за милую душу, не дожидаясь скорого революционного трибунала, а и революционный трибунал никого не щадит, так и во Франции было, Кареев в Муравишниках говорил.

В учреждениях, которые он отчего-то никогда не любил, окончательно водворяется какая-то чепуха. Одни учреждения закрыты совсем на замок, и неизвестно решительно никому, когда они будут открыты. В других комиссары ещё только принимают дела, но по комиссарам тотчас видать, что толку выйдет немного. В третьих же не имеют никакого понятия, что и как надо решать по нынешним шальным временам. Оно и понятно: стенки кругом, попробуй реши.

Он колесит по Москве, точно потерянный, не веря глазам. От недавних боёв с юнкерами пострадали целые улицы. Валяются неубранные столбы с перепутанной проволокой. Звенят под ногами медные гильзы, которые тоже не убирает никто, точно дворников тоже не было никогда. Торчат остовы зданий, в частоколе осколков глядят разбитые окна, а стены обезображены вмятинами от пуль. В Художественном дают “Три сестры”. Митингуют у подножия Скобелева, у подножия Пушкина и на Таганке. На Поварской в каждом доме штаб анархистов, всюду пулемёты торчат, во дворах кое-где стоят трёхдюймовки. В “Метрополе” шампанское пьют и расплачиваются простынями неразрезанных керенок. Продовольствия нет, сахара нет, за хлебом вьются громадные сказочные хвосты, которые он видит ещё в первый раз и уже будет видеть до конца своих дней. По Тверской проходят матросы в чёрных бушлатах, с пулемётными лентами через плечо. В кафе поэтов сделана на стене безобразная надпись, способная навсегда убить уваженье к поэтам: “Я люблю смотреть, как умирают дети”. За столиками плотно сидят литераторы, спекулянты, обитатели, искатели развлечений. Рядом с поджаренными кусочками чёрного хлеба, пирожными революции, и чашками кофе воронёной сталью чернеют открытые маузеры.

Становится очевидным, что его не уволят, потому что некому увольнять. Дезертировать он, представьте себе, не способен, не научился ещё. Приходится несолоно хлебавши возвращаться в проклятую Вязьму, где проще простого оказаться у стенки, поскольку в маленьком городке паразиты и офицеры, то есть заклятые враги революции, у всех на виду.

Но прежде он едет в Саратов, к тёще и к тестю. Все признаки катастрофы на каждом шагу. Развал и безвластье, неразбериха и дикая ненависть к каждому, кто не народ, в особенности лютейшая ненависть к офицерам. Он растерян. Тёмные предчувствия всё сильнее, неотступнее сокрушают его. Все его товарищи по гимназии, по университетскому курсу в офицерских шинелях. Как давно в офицерских шинелях вся русская интеллигентная молодёжь. Сестра Варя замужем за офицером. Муж Нади, Земский Андрей, филолог с университетским дипломом, — прапорщик артиллерии, стоит с дивизионом в Царском Селе. В военное училище поступает Николка, ещё в сентябре, стало быть, юнкер теперь, а юнкеров ненавидят ещё лютей офицеров. Ясно, всех друзей, всю родню перебьют. Как же быть? Как жить в постоянном ожидании, что тебя схватит за шиворот первый встречный солдат и тут же приставит к стене?

Он возвращается в Вязьму. Полнейшее одиночество. Он томится, тоскует. Он лечит больных, размышляет, читает по вечерам. Нечего удивляться, что читает он Достоевского. У самого глубокого из российских пророков он ищет разумных ответов на зловещие загадки грядущего. Ответов не находит, по правде сказать, никаких. Ошиблись, ошиблись пророки. Народ-богоносец? Как бы не так!

А тут слухи ползут, как тати в ночи, один другого черней. Объявляют вне закона кадетов, то есть ловят и отвозят в тюрьму. Сажают членов “Союза защиты Учредительного собрания”. Врагов народа определяют, четыре разряда. Изумительно и ни с чем не сравнимо, кто и кому из этих врагов народа попадает в соседство. Сами судите: богатеи, кулаки, хулиганы, интеллигенты! Этого почти невозможно понять. Положим, о богатеях, генералах, общественных деятелях что говорить. Нечего о них говорить, тут революционное чутьё начеку. Кресты да Бутырки плачут о них. Местным властям спускаются циркуляры, в которых призывают проявить самодеятельность, проводить конфискации, вразумления и аресты, аресты, разумеется, прежде всего. Жулики, хулиганы? Об этих субчиках тоже нечего говорить, да много ли их? И с какого же боку интеллигенты тут приплелись?

Умопомрачительная приключается вещь. В России считается около трёх миллионов интеллигентных людей, впрочем, по правилам тогдашней статистики, то есть включая даже городовых. И вот новая власть хорошо понимает, что без этих трёх миллионов интеллигентных людей не то что социализма в России не будет, а не будет вообще ничего, встанут электростанции, встанут заводы, замрут поезда, укоренится невежество, эпидемии скосят народ, возвращаться придётся к едва различимым, звероподобным, каким-нибудь берендеевым временам. Это с одной стороны. А с другой стороны, интеллигентные люди не видят ни возможности социализма, ни самой социалистической революции, а видят лишь государственный переворот бонапартистского типа, по этой причине новой власти не признают, служить ей не хотят и ждут Учредительного собрания, где большевики в меньшинстве, считая Учредительное собрание, избранное как-никак всенародным голосованием, единственно законной властью в России.

Решающий, определяющий всё направленье эпохи конфликт. Этот конфликт новой власти предстоит разрешить. И как же его разрешает новая власть? Новая власть решает интеллигентных людей подавить, устрашить и, если понадобится, то истребить. Интеллигентным людям война объявляется не на жизнь, а на смерть: либо в тюрьмах сгинете, с голоду перемрёте, либо покоритесь вооружённой руке.

Первым делом интеллигентным людям не дают говорить. Отменяется прежняя свобода печати, когда все запасы бумаги и всё типографское дело находились в частных руках. Объявляется новая, более полная свобода печати, когда все запасы бумаги и всё типографское дело поступают под строжайший контроль новой власти.

Благодаря этому новшеству на помощь слухам приходят газеты, окрылённые новой свободой печати, и тут уже волосы дыбом встают, не держит несчастные волосы никакой бриолин. Газеты, попавшие под строжайший контроль новой власти, именуют интеллигентных людей не иначе, как прихлебателями, слякотью и чёрт знает чем. Газеты призывают очистить русскую землю от насекомых и паразитов, разумеется, вредных, в первую голову от тунеядцев и саботажников, которые себя называют интеллигентами, то есть предлагается поскорее избавиться от инженеров, агрономов, экономистов, статистиков, профессоров, литераторов, учителей и врачей, для чего надлежит использовать карцер, принудительные работы, унизительный жёлтый билет, вообще всё, что взбредёт в революционную голову, осенённую, вместо разума, революционным чутьём. Начинать же следует с патриарха, непременно с него, чтобы, так сказать, вышибить дух, духовную опору у интеллигентного человека отнять, который с духовной опорой сильней Геркулеса, а без духовной опоры пигмей. Что ж удивляться, что спустя самое короткое время патриарх попадает в ЧК.

Итак, истребление русской интеллигенции предрешено.

И Михаил Афанасьевич чувствует каждый день, каждый час в своей тихой Вязьме, что занесён над ним нож и что в любую минуту этот нож вонзится в самое сердце, распорет живот. Много ли надо для тех, у кого на месте разума и закона чутьё? Ничего им не надо. Он бреется каждое утро бритвой “Жиллет”, у него превосходный пробор в волосах. Как не шлёпнуть такого субъекта, саботажника и тунеядца, даже если саботажник и тунеядец целыми днями в уездной больнице торчит? За больницу и шлепнут в первую голову, если в больнице кто-нибудь ненароком помрёт. Сколько раз и в благословенные времена мира, законности и тишины слышал он у себя за спиной краткое обращенье: “Убью!”

Безысходность. Тоска. По ночам город Киев снится в море белых огней, милые лица, раскрытый рояль. Совсем неприметно проскальзывает в этом году Рождество. Кому придёт в голову в такую-то пору славить Христа? Уже Новый год подступает. 31 декабря. Тася стряпает что-то, слышно, как то и дело посуда на пол летит. Он сидит в своём кабинете, сделал укол, пишет Наде письмо, беспорядочно пишет, как приходит на ум:

“Дорогая Надя, поздравляю тебя с Новым Годом и желаю от души, чтобы этот новый год не был бы похож на старый. Тася просит передать тебе привет и поцелуй. Андрею Михайловичу наш привет...” Укоряет сестру, что не пишет, что своего адреса ему не даёт, делится своим беспокойством о маме:

“Я в отчаянии, что из Киева нет известий. А ещё в большем отчаянии я оттого, что не могу никак получить своих денег в Вяземском банке и послать маме. У меня начинает являться сильное подозрение, что 2000 р. ухнут в море русской революции. Ах, как пригодились бы мне эти две тысячи! Но не буду себя излишне расстраивать и вспоминать о них...”