Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 30 из 174

Кое-кто, разумеется, гадит. В аристократических Липках собираются люди светского и околосветского круга, от действительных, кровных аристократов до разбогатевших помещиков, финансовых воротил, биржевых игроков, генералов, министров и всевозможных министерских шутов. Они громко празднуют освобождение от красных чудовищ, оплакивают кинутое в Москве и в Петербурге имущество и спешат, ужасно спешат компенсировать душераздирающую горечь утрат. Помещики с помощью немцев возвращают себе свои дореволюционные земли и набавляют повинностей вдвое и втрое на послереволюционных крестьян. Прочие возвращаются к привычным делам, то есть ворочают миллионами, добиваясь от бестолкового гетмана льгот, монополий, права торговли и у него же под носом торгуют тайнами его внутренней и внешней политики, которая у гетмана кой-как бредёт. Составляют громадные состояния в царских рублях, в керенках, в гетманских пустопорожних бумажках, но предпочтительно в марках и в долларах, которыми возле городской думы успешно торгуют жучки.

Спекуляция процветает повсюду. На толчке купить можно всё, что угодно, даже винтовку и пулемёт. На каждом шагу открываются рестораны, шашлычные и кафе. Открываются казино, кабаре. Открываются комиссионные магазины, которых прежде торговля не знала, переполненные подержанными вещами, от ценнейших дамских мехов и столового серебра до нательных крестов и икон.

По городу слоняются офицеры, обношенные, потёртые, озлобленные четырёхлетней войной, Брестским миром и своим полнейшим бездействием. Водку пьют. Спорят о том, как быстрее и проще перевешать большевиков. Одни стоят за Деникина. Другие предпочитают Краснова. За все российские беды клянут бесстыдных евреев. В воздухе попахивает еврейским погромом и вспархивает вполне определённая программа: “Бей жидов, спасай Россию!”

Михаил Афанасьевич всё это видит, но точно пока и не видит. Иное сердцу его дороже и ближе. От красных в город Киев отовсюду сбежались интеллигентные люди. Врачи, инженеры, профессора, журналисты, актёры, учёные. Приезжает академик Вернадский и тотчас принимается за учреждение украинской академии по типу российской, и на первом же заседании должен был председательствовать профессор духовной академии Н.И. Петров, бывший наставник, сослуживец и близкий отцу человек. Приезжают молодые учёные Асмус, Алексеев, Гудзий, филологи. Спасают культурные ценности из окрестных дворянских усадеб, которые вновь начинают пылать, вывозят библиотеки, десятки, сотни тысяч томов. Энтузиазмом этих людей культурная жизнь города снова возрождается у всех на глазах.

И вновь в бессонные ночи тревожат его размышления. Зреют тайные мысли, которые подолгу мучат его. Свежим дыханием настоящего оживляются тени недавнего прошлого, и бродят в его беспокойном уме привидения.

На что намекают ему привидения? Что говорят ему тени? Что он видит повсюду, едва отрава дурмана оставляет его? Две повсюду наблюдает он всемирные силы: культуру и дикость. Одна светит и греет, и служит обновлению жизни. В непроглядных первобытных дебрях другой бурлят и рвутся наружу жестокость, насилие, разрушение, смерть. Невежество и духовная темнота. Свет разума, знание, долг. Противоборством этих двух сил, а вовсе не классов, движется жизнь. В какую же сторону она движется нынче?

И снова он видит египетскую, непроглядную тьму и звёзды, искры культуры, рассыпанные во тьме, и одни только звёзды и искры способны рассеять её, а больше ничто. И снова он видит себя в обширной земской больнице, отрезанным от мира бездорожьем и длинными вьюгами, видит совершенно неопытным юношей, не умеющим почти ничего, один на один с этой грозящей всевозможными бедами тьмой и слышит за спиной у себя: мотри, мол, убью!

И отблеск освобождения, отблеск победы над отравой дурмана падает на хрупкие плечи того беспокойного юноши, поддержанного одной только верой в добро, одушевлённого одной только мыслью о святости долга, который необходимо исполнить, несмотря ни на что.

Удивляется он, не всегда даже верит себе, куря папиросы, бродя ночью без сна по своей боковой угловой. Образ юноши носится перед ним, в белых одеждах, с окровавленными по локоть руками, с таким утомлённым, однако счастливым лицом. Кто же герой? Разве тот, кто где-то скачет верхом и бежит, спотыкаясь и падая, в пешем строю, весь в поту, с остановившимся взором, в котором нет ничего, кроме ужаса смерти, с распахнутым ртом, с шашкой наголо, с трёхгранным, оставляющим ужасные раны штыком, чьими руками всюду губится, всюду рушится жизнь? А не тот, кто, вооружённый одним стетоскопом, склоняется где-то в непроходимой глуши над постелью тяжко больного и одним напряжением своей человеческой воли, с горсточкой разрозненных знаний, с потрёпанным справочником в кармане халата, возвращает страждущим здоровье и жизнь? Тьма высылает всадников на белых и чёрных конях. Искрами света озаряются непорочные юноши. Всадники на белых и чёрных конях приносят в жертву своим безумным идеям женщин, стариков и детей. Светлые юноши приносят в жертву себя, исполняя свой тяжкий долг до конца. Так кто же герой, ныне и присно и на все времена?

И уже в кабинете нечем дышать. Он рывком растворяет окно. За окном стынет ночь и серебряным блеском сияет луна. И разгорается спор. Спорят два совершенно юных врача. Один честный, однако беспомощный, растерянный, омрачённый открытием, что в науке священного врачевания, в науке возвращения здоровья и жизни ещё слишком много неясного, спорного, даже неверного, опускающий руки перед ужасом дифтерита, перед смертельно простреленным в грудь. Второй тоже, разумеется, честный, поскольку интеллигентный человек и воспитан на том, чтобы оставаться честным всегда, однако беспокойный, бесстрашный и дерзкий, своей верой в необходимость, в неизбежность победы света, добра одолевающий то, чего ещё сама наука не научилась одолевать. Ах, Викентий Викентьевич, что же вы так, дорогой? И Викентий Викентьевич, точно пробуждённый его укоризной, с печальным взглядом добрых страдальческих глаз, страстным шёпотом отвечает ему:

— Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею, прядильщик с чахоткою. Я назначаю им мази, пелоты и порошки и неверным голосом, сам стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное условие для выздоровления — это то, чтобы прачка не мочила себе рук, ломовой извозчик не поднимал тяжестей, а прядильщик избегал пыльных помещений. Они вздыхают в ответ, благодарят за мази и порошки, объясняют, что дела своего бросить не могут, потому что им нужно есть.

Он что-то слишком серьёзное должен ответить на это. Он знает отлично, что слова его вдумчивого, совестливого собеседника более чем справедливы. Ну так и что из того? Он слышит, что это не вся ещё правда о жизни. А вся правда где?

Свежо становится в предутреннем кабинете, подёргивается предрассветной дымкой луна, а он всё бродит от двери к окну и что-то сердито ворчит, желая одержать в этом важном споре победу, как начинает уже привыкать побеждать, но каждый раз упускает её.

Наконец, всё в том же магазине Чернухи, где мама покупала приготовишке тетрадки в разноцветных обложках, он покупает толстую, в крепком картонном переплёте тетрадь и в такие же бессонные ночи, когда бродят неясные тени и чуть не до слёз беспокоят его, он ловит их и бросает их на бумагу, в тетрадь. Это получается просто, как-то само собой, чего он себе никогда и представить не мог. Он успевает спрашивать иногда, отчего это так? Может быть, оттого, что он ничего не выдумывает, то есть так, одни только мелочи, вроде деревни Грабиловки? Может быть, оттого, что он пишет исключительно для себя, о себе, каким действительно был два года назад? Всё может быть, однако ж вперёд, только бы не позабыть и поспеть:

“Итак, я остался один. Вокруг меня — ноябрьская тьма с вертящимся снегом, дом завалило, в трубах завыло. Все двадцать четыре года моей жизни я прожил в громадном городе и думал, что вьюга воет только в романах. Оказалось: она воет на самом деле. Вечера здесь необыкновенно длинны, лампа под синим абажуром отражалась в тёмном окне, и я мечтал, глядя на пятно, светящееся на левой руке от меня. Мечтал об уездном городе — он находился в сорока вёрстах от меня. Мне очень хотелось убежать с моего пункта туда. Там было электричество, четыре врача, с ними можно было посоветоваться, во всяком случае не так страшно. Но убежать не было никакой возможности, да временами я и сам понимал, что это малодушие. Ведь именно для этого я и учился на медицинском факультете...”

И уже вспоминается, как заснул, как проснулся от дикого грохота в дверь, как натягивал брюки, как привезли девочку с крупом. Чего тут выдумывать? Всё так и было в действительности. Разве что перепутал число, и метель мела в феврале. Да нет, и числа перепутать нельзя, 29 было число, в ноябре, кто всё это видел своими глазами, тому никогда не забыть.

И скользит по гладкой бумаге обыкновеннейшее ученическое перо, и странные вещи из-под него выскальзывают ровнейшей стрелой. Он откровенен и щепетильно правдив. Он не скрывает нисколько, каким невинным младенцем, в смысле образования медицинского, он явился посреди египетской тьмы, не смотрите, что лекарь с отличием, в такого рода вещах отличие ещё ничего. Разве он сколько-нибудь приукрашивает себя? Воистину, нет, в чём, в чём, а в этом пороке писатель Булгаков не грешен. Вот приводит он свои тогдашние рассуждения об ответственности, которой страшится пуще всего. Вот рассказывает, как заходился от страха при одной мысли о том, что притащат проклятую ущемлённую грыжу или неправильно расположенный плод. Вот повествует о своём неумении. Разительно всё соответствует истине: робок, несмел и труслив. Однако привозят больного, и одна только мысль, что он должен спасти и этого, и того, и того, и что-то чудное сотворяется в его существе, и отчётливо работает мысль, и неумелые руки отлично делают то, что делать до этой минуты действительно уметь не умели и не могли. И каков же итог его щекотливо правдивых повествований? Итог замечательный, но стыдный, ужасно смешной. В самом деле, из его скромной личности выколупывается, как из яйца, настоящий герой, в литературе персонаж ещё не бывалый. Что за чёрт! Каким же образом это он-то в герои попал?