— Доктор! Я требую... немедленно отправить меня в Париж! Не желаю больше оставаться в России... Если не отправите, извольте дать мне мой бра... браунинг!..
И тут забытье, забытье.
Бедная Тася мечется у постели больного, у которого то и дело закатываются в предсмертной муке глаза. Конница генерала Эрдели навсегда покидает Владикавказ. Тася бежит в местный госпиталь и приводит врача. Врач уверяет её, что больного в таком состоянии трогать нельзя. Она спорит, она желает его увезти. Тогда врач говорит:
— Что же, вы хотите довезти его до Казбека и похоронить его там?
Нет, этого она, натурально, не хочет и остаётся с больным. А город пустеет, бандиты беспощадно грабят его. Наконец вступают красные партизаны и учреждают Временный революционный комитет, перед вооружённым ликом которого бандиты растворяются неизвестно куда. Затем, уже торжественным маршем, входят части Одиннадцатой армии, ведомые Орджоникидзе, Кировым и Василенко.
Ещё через несколько дней писатель Михаил Булгаков открывает глаза. Он ещё страшно слаб, однако температура спадает, и болезнь понемногу оставляет его. Сознание восстанавливается, а с сознанием возвращается и чувство опасности, которое его так терзало в бреду. Он спрашивает о положении в городе и узнает тяжелейшую новость: в городе красные.
Нет, мой читатель, при этом громоподобном известии ликование вовсе не охватывает всё его существо. Его многострадальная душа, похоже, сжимается и трепещет от ужаса. С горьким упрёком говорит он счастливой его выздоровлением Тасе:
— Ты слабая женщина, не могла меня увезти!
И позднее ещё много раз повторится этот горчайший упрёк:
— Ты слабая женщина, не могла меня увезти!
Не думаю, что в таком состоянии он спешит покинуть жилище и заявить о себе: слишком свежа ещё память о его службе в белых частях, и как знать, не располагает ли недремлющее око ЧК неопровержимыми сведениями о докторе Михаиле Булгакове, отнюдь не однофамильце его.
Однако здоровье к нему возвращается, и медлить больше нельзя. К тому же в отчаянные моменты Михаил Афанасьевич умеет идти прямо навстречу опасности. Он и идёт. Голова его наголо брита, как положено брить всем тифозным больным. На плечах его френч без погон и мятая офицерская фуражка на голове, поскольку никакого другого костюма он не имеет, как и никто уже не имеет в те суровые, разорившие страну времена. Он опирается на палку и опирается несколько больше, чем нужно: артистическая натура-с, к тому же надобно произвести должное впечатление на представителей новых властей. Он входит в редакцию. Так и есть. Его встречает новая власть: юноша с бородой, в бурке, с револьвером на поясе, член ревкома. Он рекомендуется голосом, может быть, слабым, но, без сомнения, совершенно уверенным:
— Писатель Булгаков.
Слава Богу, молодой комиссар с револьвером вместо пера не имеет ни малейшего представления о литературе и ей подобных, не показанных в партийном уставе вещах, которые в глубине души почитает враждебными и абсолютно не подобающими победившим трудящимся массам, и если он сидит за этим столом с револьвером и в бурке, то лишь потому, что в ревкоме кем-то приказано отделы иметь литературный, театральный, искусства и чего-то ещё, а за годы гражданской войны и своего короткого пребывания в партии молодой комиссар только одну науку и выучил твёрдо: науку беспрекословного повиновения и неукоснительного исполнения всех приказов высших начальников. По этим достойным упоминания причинам молодой комиссар ни одного писателя не знает по имени, так что и бровью бы не повёл, назовись вошедший Достоевским или Толстым. В ревкоме имеется только инструкция о воспевании подвигов красных бойцов, и молодой комиссар, используя эту инструкцию, с суровым лицом говорит:
— Мы должны пробуждать мужество, говорить о доблести, о напряжении сил.
Писатель Булгаков несколько поднимает вверх бровь, поскольку самое короткое время назад уже слышал именно эти слова, и отвечает, как в таких случаях положено отвечать, то есть что он весь к вашим услугам, и без промедления становится заведующим Лито с мандатом, снабжённым круглой печатью. Кроме мандата, ему без промедления отводится кабинет, в котором имеется письменный стол, несколько стульев и шкаф без бумаг, впрочем, шкаф с оторванной дверцей.
Здесь же рядом с ним другой кабинет, в котором размещается подотдел искусств, с бумажкой, канцелярскими кнопками косо приколотой к двери. Бумажка гласит: “Тов. Слёзкин Ю.Л.” В этом кабинете целых два шкафа с оторванными дверцами, три барышни с фиолетовыми губами, три пишмашинки, несколько колченогих столов. Барышни то заправски курят махорку, то лихо строчат на машинках. Тов. Слёзкин Ю.Л., дамский угодник, любимец всех дам, темноволосый и ладный, с чёрными живыми глазами, с родинкой на левой щеке, сидит в самом центре только что образованного приказом ревкома святилища. Его осаждают голодные актёрские лица и требуют денег на хлеб. Тов. Слёзкин Ю.Л. — это именно тот “очень популярный журналист, предпринявший турне по провинции”, который впоследствии кое-что напишет о Михаиле Булгакове.
Писатель Булгаков понемногу осваивается, разумеется, прежде всего с машинистками, поскольку не имеет, во-первых, ни малейшего представления о многообразных функциях Лито, на этот раз точно так же, как и суровый комиссар с револьвером, а во-вторых, ни малейшей склонности к какой-либо канцелярской работе, даже напротив, имеет ярко выраженное, органическое отвращение к ней, как и всякий истинно творческий человек, так что его от всякой канцелярской работы тошнит, от вида самой канцелярии тоже тошнит.
Машинистками служат Любовь Давыдовна Улуханова, Тамара Ноевна Гасумянц, гимназистка, с двумя толстейшими косами, брошенными на грудь, и Марго, к которой явный, неслужебного характера интерес проявляет тов. Слёзкин Ю.Л., очень популярный и предпринявший турне.
И вот он большей частью сидит за одним из столов, опираясь локтями, или стоит, опираясь кистями рук, нависнув над ним, причём значительно чаще других выбирает тот стол, за которым строчит на машинке Марго, и беспрестанно подшучивает над ней, разыгрывает, говорит каламбуры, сочиняет стишки:
И над журналом исходящих
Священнодействует Марго.
Замечательный человек! Он знает прекрасно, что в любую минуту его без всякой любезности могут вызвать в ЧК, предъявить ему кой-какие свидетельства, не считаясь, разумеется, с тем, что он лекарь с отличием и свой долг исполнить обязан повсюду, а там его поджидает первая стенка, до которой другой комиссар с револьвером заблагорассудит его довести. И всё-таки он сохраняет золотую способность шутить. Он превосходно владеет собой, пока нервы не заскулят, тут уж беда. А пока нервы молчат, он не позволяет обстоятельствам себя одолеть. Каков молодец!
Если вы, мой читатель, привыкли к бравурным мелодиям, в каких обыкновенно поётся о гражданской войне, то вы глубоко ошибаетесь, простите меня. Мало сказать, что стоит время кровавое, стоит время жестокое, ожесточённое с обеих сторон до того, что смерть большей частью бессмысленна, когда разумный закон заменяет собой безрассудство чутья, о разнообразных проявленьях которого на этих страницах приходилось уже говорить, с одной стороны революционного, с другой офицерского, с третьей мужицкого, в равной мере абсолютно лишённого признаков справедливости. Стоит время безумное. И жизнь писателя Михаила Булгакова всё это время висит буквально на волоске. Любая случайность, чем глупей, тем верней, может её оборвать. Тася припомнит впоследствии, как они ходили в городской сад слушать оркестр:
“Был май месяц; Михаил ходил ещё с палкой, опирался на мою руку. В это время как раз приехали коммунисты, какие-то комиссары, разыскивали белогвардейцев. И я слышу, как кто-то говорит: “Вот этот печатался в белогвардейских газетах”. “Уйдём, уйдём отсюда скорей!” — говорю Михаилу. И мы сразу ушли. Я вообще не понимаю, как он в тот год остался жив — его десять раз могли опознать! Тогда время было трудное. То, например, выяснилось, что начальник милиции — из белогвардейского подполья. А в доме, где мы жили, оставался сын казачьего атамана, Митя, он мне часто колол дрова, немного даже ухаживал за мной. И вот однажды он говорит мне: “Вступайте в нашу партию!” — “Какую?” — “У нас вот собираются люди, офицеры... Постепенно вы привлечёте своего мужа...” Я сказала, что вообще не сочувствую белым и не хочу. А потом я узнала, что он предложил это же бывшей медсестре из детского сада, с которой у него был роман, а она сообщила об этом, и его расстреляли. А про Михаила, конечно, могли сказать, что он печатался в белогвардейских газетах. Да даже этот Митя мог назвать его имя...”
Мало ему что ли того, что он уже пережил? Верно, мало. Писателя испытует судьба. Не какими-то особыми бедами, нет, это вздор, который придумали дураки. Судьба испытует писателя теми же самыми бедами, какими испытует народ. Оттого одних писателей народ понимает и принимает, а других никак не может понять и принять, пусть они хоть стихами гимны гремят, хоть прозой поют: “Поклонись роднику”.
Чем его на этот раз испытует судьба? Судьба его испытует ежедневным ужасом смерти, какого не испытаешь в самом кровопролитном бою. Что ж бой? Бой имеет начало, бой имеет конец, бежишь, орёшь, и есть возможность опередить кого-то на миг, и пуля-дура нередко мимо летит. Ни в какое сравнение с ужасом боя не идёт тоскливый, томительный ужас контрразведки или ЧК. Этот ужас гложет его день и ночь: войдут, заберут, а там неминуемо к стенке, из ЧК другого выхода нет, ЧК без промаха бьёт.
Глава восемнадцатая.ИСТРЕБЛЕНИЕ ДУХА
И ЕЩЁ его голодом испытует судьба. С приходом красных голод настаёт какой-то необычайный. Прежде в лавках имелось съестное, даже балык, лежали на полках целые брёвна. Тася два таких балыка успела на последние деньги купить, пока он метался в бреду и ехал в Париж, а теперь решительно нечего есть. Хоть шаром покати. Наважденье какое-то.