Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 47 из 174

К этому Швондеру Михаил Афанасьевич предпринимает свой пёр вый визит и своими совершенно ошарашенными глазами видит колоритную фигуру героя, которого уже не сможет забыть никогда и который прошествует под разными именами по многим его повестям и в его блистательном предсмертном романе тоже оставит свой след:

“В узенькой комнате, где на стене висел старый плакат, изображающий в нескольких картинках способы оживления утопающих в реке, за деревянным столом в полном одиночестве сидел средних лет небритый человек с встревоженными глазами...”

Вспыхивает, как спичка, отвратительный по своему содержанию диалог:

   — Пожалуйста, пропишите меня.

   — Не пропишу.

   — Но ведь хозяин комнаты не имеет ничего против того, чтобы я жил у него.

   — Мало ли что.

   — Я очень тихий, я никому не стану мешать.

   — Не пропишу.

   — Отчего?

   — Вам не положено жить в этом доме.

   — Где же мне жить?

   — Это нас не касается.

Итак, интеллигентному человеку в этом городе не положено ничего. Всё предстоит добыть самому, всё достать и всё получить.

И он принимается доставать.

Глава двадцать вторая.СВИНСТВО


С ЧЕГО начинает Михаил Афанасьевич? Разумеется, он начинает с костюма, отчищает свой видавший все виды, приталенный, типа френча, старый пиджак, подштопывает кое-где, отутюживает, бреется самым тщательным образом, прокладывает в напомаженных волосах идеальный пробор, раскладывает по карманам пиджака документы, без которых при новой власти шагу невозможно ступить, среди них известный мандат, заверенный круглой печатью, удостоверяющий всех чрезмерно любознательных граждан, что податель сего с такого-то и по такое-то нёс свою безупречную службу там-то и там-то, с Большой Садовой отправляется на Сретенский бульвар, отыскивает дом № 6, ввинчивается в двери шестого подъезда, колесит по коридорам и лестницам и останавливается перед комнатой с цифрой 65.

Позднее он глумливо и явно издевательским тоном опишет своё состояние:

“Закрыл глаза на минуту и мысленно представил себе. Там. Там вот что: в первой комнате ковёр огромный, письменный стол и шкафы с книгами. Торжественно тихо. За столом секретарь — вероятно, одно из имён, знакомых мне по журналам. Дальше двери. Кабинет заведующего. Ещё большая глубокая тишина. Шкафы. В кресле, конечно, кто? Лито? В Москве? Да, Горький Максим. На дне. Мать. Больше кому же? Ду-ду-ду... Разговаривают... А вдруг это Брюсов с Белым?..” Совершеннейшая фантазия, разумеется. Предположений такого глупейшего свойства у него не может и быть, и сочиняет он такое предположение лишь для того, чтобы стал очевиден абсурд учреждения, в котором он принуждён, не имея никакого желания, единственно из куска хлеба, служить. Отчего не может быть у него предположений такого глупейшего свойства? Прежде всего оттого, что у него уже имеется порядочный опыт службы в новых учреждениях, пусть в далёкой провинции, в предгорьях Кавказа, чёрт знает где, а всё-таки есть, и он уже не может не понимать, что в Лито никакого Горького, никакого Брюсова с Белым не может и быть. А во-вторых, он появляется в негостеприимной Москве в тот самый момент, когда все интеллигентные люди убеждены, что всенепременно будут расстреляны именно кто-нибудь из названных лиц, верней всего, впрочем, Блок, однако же Блок, вероятно, предчувствуя свой неминуемо страшный конец, умирает, упустив случай сделаться русским Андреем Шенье, и под расстрел идёт Гумилёв. Интеллигентная Москва негодует, впрочем, к его удивлению, негодует весьма осмотрительно, сдержанно, молча, и с вещим предчувствием ждёт, кто будет расстрелян вторым. И как не ждать интеллигентной Москве, если только что арестован в полном составе Комитет помощи голодающим, все специалисты объявлены чуждыми по политическим убеждениям, хотя специалисты своих убеждений нигде не высказывают, а “Известия” пророчат интеллигентным людям полную гибель:

“За кулисами спрятана зловещая чёрная рука контрреволюционной интеллигенции, которая спокойно и уверенно расстраивает все наши замыслы, спутывает все планы и безжалостно толкает советский воз в яму...”

Наконец, он не может не знать, что в журнале “Красная новь” сам нарком просвещения, человек всё-таки образованный, не без тонкости эстетического чутья, способный часов пять подряд вдохновенно толковать на любую литературную, театральную или философскую тему, ни разу не сбившись, как в далёкие прежние времена в московских гостиных толковал Алексей Степанович Хомяков, определяет задачи Главполитпросвета довольно своеобразно, а главнейше сухо и узко, так что никакой литературой в этом учреждении не может и пахнуть, а пахнет одной агитацией в духе самых свежих пролетарских идей. Если уж этот, так какой может быть Горький, какой Брюсов, Белый какой?

И, действительно, перед ним открывается дверь, и он не находит ни Горького, ни Брюсова с Белым, ни ковров, ни тем более книг, а находит деревянный стол, абсолютно пустой, плетёный, дачной принадлежности стул, раскрытый шкаф абсолютно без ничего, кверху ногами маленький столик в углу, и посреди этого безнадёжного хлама два человека стоят:

“Один высокий, очень молодой в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые, в руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой — седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами — был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры и карманы висели клочьями. Обмотки серые и лакированные бальные туфли с бантами...”

Эти два человека: В.С. Богатырёв, двадцати пяти лет, три курса физико-математического факультета в университете Москвы, служба в различных учреждениях, Высший литературно-художественный институт имени В.Я. Брюсова, не окончен, пьесы, стихи, и А.П. Готфрид, мещанин города Киева, экстерном гимназия, театральное училище города Москвы, провинциальной сцены режиссёр и актёр, публицист, в тюрьме посидел за статьи при старом режиме, в германскую воевал, ранен, в плену побывал, освобождён, большевик, организатор Советов в Перловской и Лосиноостровской, драматург, литературный критик и публицист. Заведует Лито Серафимович. У Серафимовича заместителем Готфрид. У Готфрида заместителем Богатырёв. Отсутствует секретарь. И когда Михаил Афанасьевич протягивает магического свойства мандат, заверенный круглой печатью, ему тут же предлагают занять это вакантное место, и он тут же составляет первое своё заявление, которое начинается каким-то непонятным уродливым словом, так что это слово противно читать:

“Заведывающему Лито литератора Михаила Афанасьевича Булгакова Заявление. Прошу о зачислении моём на должность Секретаря Лито. Михаил Булгаков”.

Где-то наверху тотчас получается резолюция. Тут же выдаётся горохом четверть пайка. Тут же предлагается заполнить анкету, и он заполняет её, кое-где откровенно, кое-где осторожно, кое-где с такой залихватской неясностью, что ничего невозможна понять, а в графе о войнах ставит попросту прочерк, указав под конец, что остановился временно на Большой Садовой, 10, кв. 50.

Именно, именно — временно! И он, всё такой же корректный, подтянутый, совершает второй свой поступок, ещё более важный, отчаянный и, по-моему, дерзкий. Через кого-то, может быть, через Слёзкина, который уже пишет свой знаменитый роман, знаменитый именно тем, что в этом романе мой любимый герой по внешности выведен очень близко к оригиналу, он знакомится с Ириной Сергеевной, Тверская, 73, то есть почти за углом, родители, муж, служит сестрой милосердия, по вечерам подрабатывает перепиской. Выбритый до невозможного блеска, он является к ней и с застенчивой прямотой задаёт совершенно безумный вопрос, может ли она печатать ему, при этом пока что бесплатно. Вероятно, сражённая именно этой застенчивой прямотой, Ирина Сергеевна соглашается, и они совместными усилиями сочиняют письмо на имя вождя революции, в котором он просит, чтобы его прописали в Москве. Письмо переписывается на машинке несколько раз. Когда же оно как будто готово, он с той же застенчивой прямотой своей вконец измученной машинистке вдруг говорит:

   — Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки.

И переписывает дома, в квартире Андрея, под пьяное треньканье балалайки и под тихий шелест “Дуся, впусти”, а на другой день, пользуясь положением секретаря литотдела, пробивается к бессменному председателю Главполитпросвета Надежде Константиновне Крупской. Под его пером эта встреча выглядит так:

“В три часа дня я вошёл с кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола...”

И далее летит, как с горы, диалог:

   — Вы что хотите?

   — Я ничего не хочу, кроме одного: совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно прошу передать ему моё заявление.

   — Нет, такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров?

   — Что же мне делать?

И тогда она сбоку на этом листе надписывает красным карандашом: “Прошу дать ордер на совместное жительство”, а ниже ставит магический знак: “Ульянова”.

“Самое главное то, что я забыл её поблагодарить. Забыл. Криво надел шапку и вышел. Забыл...”

Да и как не забыть? Он торжествует: это невероятное дело продумано и осуществлено им самим! Главнейшее же, он заранее видит идиотские физиономии пролетарского элемента при одном виде этой бумаги, в особенности при виде магического знака “Ульянова”. Он мчится на Большую Садовую, прямо от ворот сворачивает в изгаженное помещение жилкоммуны и под самый нос нетрезвого пролетарского элемента выкладывает этот совершенно неслыханный документ. Из полновластного владыки беззащитных жильцов пьяный пролетарский элемент тотчас превращается в мокрую курицу. Эффект получается в самом деле невероятным. Его честное имя вносится в казённую книгу, ему выдаётся бумажка под серьёзным названием “ордер”, он у всех на глазах становится полноправным жильцом.