Встреча с нарядной и надушенной дамой происходит в Денежном переулке, в пышном особняке, занятом под Бюро обслуживания иностранцев. В этом особняке устраивается встреча возвратившихся на родные пожарища накануньевцев с туземной московской интеллигенцией, каким-то образом уцелевшей во время пожара. Приходит Потехин с красивой женой. Приходит пианистка Доленга, жена профессора Ключникова, которую Михаил Афанасьевич провожает с удовольствием на концерты, изображая её вернейшего пажа. Приходит и эта красивая тридцатилетняя женщина, Любовь Евгеньевна Белосельская-Белозёрская, действительно очень нарядная и прекрасно надушенная, только что из Берлина, потому-то и модно одетая, однако с какой-то очень запутанной, странной судьбой, побитая жизнью и в эту минуту несчастная, брошенная своим вторым мужем Василевским He-Буквой, тут же брошенная каким-то безымянным таинственным женихом, который наобещал её вызвать к себе и не вызвал, подлец, неприютная и бездомная, не знающая, куда голову приклонить, с мрачной мыслью о том, что остаётся ей только одно: отравиться.
Не могу не отметить ещё одной странности: она привлекательна, далеко не глупа, остроумна, весела и общительна и всё же отчего-то мало располагает к себе, и обычно о ней отзываются как-то сдержанно, осторожно, точно втайне не любят её. Вот одно из её, пожалуй, самых доброжелательных изображений:
“Она отнюдь не выглядела экстравагантно. Напротив, в ней не было ничего вычурного. Всё “нэповское”, модное, избави Бог, отсутствовало в ней. Она одевалась строго и скромно. Была приветлива, улыбчива, весела. В ней было много душевной теплоты. Любила давать причудливые клички знакомым — Петю-Петянь, Петры-Тетери и т. п. Собаку назвала Бутоном по имени слуги Мольера, а Михаила Афанасьевича называла Макой и ласково: Мася-Колбася. В кругу её друзей он на всю жизнь так и остался Макой, а для иных — Масей-Колбасей. У неё было множество друзей, приятелей и приятельниц...” Неизвестно, какое впечатление производит эта женщина на него в эту первую встречу, которая состоялась в Денежном переулке. Вероятно, не очень хорошее, из-за этой нескромности по поводу “цыплячьих” ботинок на американском картонном ходу. Проходит какое-то время. Подступает весна. Ещё довольно крепко морозит, однако в безоблачном небе уже катится громадное, чистейшего золота солнце и пригревает слегка. Он идёт, по своему обыкновению, погруженный в себя, размышляет сурово, с замкнутым похолодевшим лицом, с отрешёнными не синими, не голубыми, а серыми в такие минуты глазами, с быстрыми взглядами по сторонам, которые тут же схватывают и вбирают в себя какую-то причудливую походку прохожего, невообразимую вывеску, резкий голос, визгливый скандал. Он тихо иногда улыбается морозу и солнцу, вскидывает глаза: перед ним та красивая женщина, которой так не понравились его американские башмаки.
Неприютно ей, скверно, тотчас видать. Город чужой. Знакомых почти никого, а в одиночестве она жить не умеет. И этому первому встречному, с которым назад тому месяца полтора или два едва сказала несколько незначительных слов, ни с того ни с сего говорит, что расходится с мужем, что не представляет себе, где станет жить, что на время её приютили дальние родственники, профессор Тарновский, Евгений Никитич, по-домашнему Дей, замечательный человек, между прочим, кладезь премудрости, Вольтера цитирует в подлиннике и наизусть, знает, когда умер Аттила, на какой угодно отвечает вопрос, его дочь Надежда Евгеньевна, по прозванию Гадик, между прочим, преподавателей истории до бешенства доводила, мимоходом сообщая такие подробности, каких ни в одном учебнике нет. И, выплеснув все эти сведенья в живой беспорядочной речи, для чего-то даёт адрес этих Тарновских, Дея и Гадика. Он догадывается, что эта женщина была бы не прочь снова увидать его, и догадывается, как ужасно она одинока, то есть абсолютно так же непроходимо и мрачно, как он.
Необычайно обострившимся чутьём несчастного человека, к тому же больного, с раздрызганными, ни к чёрту не годными нервами, он чует родную, то есть страдающую, никем не понятую душу. Он жаждет спасения и тотчас сам бросается к ней, чтобы помочь и спасти. Он нетерпелив, он стремителен всегда и во всём. На него все эти сильные нежные чувства обрушиваются, как удар топора. Со всеми женщинами, к которым он приближается на протяжении своего одинокого странствования по жизни. Одинаково. Мелочи нам безразличны. Дело не в мелочах.
Однажды он выразит свои чувства словами, которые относятся ко всем его женщинам без изъятия и которые впоследствии станут классическими, но свяжутся только с одной:
“Да, любовь поразила нас мгновенно. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москве-реке...”
Первым последствием этой неожиданной встречи оказывается путаное объяснение с Тасей, перед которой ему стыдно ужасно, которую жаль до боли в груди, которую ужасно не хочется огорчать и с которой необходимо расстаться, но хочется расстаться как-нибудь так, чтобы казалось, что они не расстались.
Короче, он предлагает ей развестись и в смятении мелет какую-то невообразимую дичь:
— Знаешь, мне это просто удобно.
— Что удобно?
— Ну, говорить, что я холост. А ты не беспокойся, всё останется по-прежнему. Просто разведёмся формально.
— Значит, я снова буду Лаппа?
По-моему, этой глупости он даже обрадовался:
— Да, а я, как прежде, Булгаков.
Они разводятся и живут по-прежнему вместе. У Тарновских, Дея и Гадика, он бывает почти каждый день.
Позднее, мысленно оглядывая его жизненный путь, все станут говорить в один голос, что в самое ближайшее время профессор Тарновский под его волшебным пером превратится в профессора Персикова, впрочем, долгие годы, как следствие новой, чудовищной свободы печати, неизвестного нам. Не вижу в этом ничего удивительного: Михаил Афанасьевич иначе и писать не умеет, всюду вставляет именно те своеобразные лица, которые имеют счастье, или, напротив, несчастье, поближе познакомиться с ним.
Профессор Персиков выглядит так:
“Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперёд. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-нибудь веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова...”
Как видим, профессор Тарновский и сам по себе, независимо от его новой знакомой, интересует его, и отношения между ними устанавливаются, кажется, очень приятные. Гадик-Надюша тотчас проникается к нему сердечной симпатией. На квартире профессора устраиваются приятные вечера. Изъясняются главным образом по-французски, иногда и по-русски, говорят решительно обо всём, в том числе и о самом непритязательном вздоре, который часто бывает много приятней самых серьёзных учёных бесед. Время летит вдохновенно, прекрасно. Он счастлив. Ему становится прямо-таки невозможно уйти. Он, конечно, уходит, всегда горестно грустный и совершенно бездомный, чуть не больной.
Медлить он, как известно, не любит. Едва захватывает город весна с её чудесами, едва вся эта мерзость и грязь украшается свежей зеленью старых деревьев и заросших сиренью и чем ни попало дворов, как он делает предложение, однако, по слухам, чересчур осторожно, с затаённой тоской, точно страшится, что получит полный, бесповоротный отказ. По этой серьёзной причине придумал сделать предложение через Гадика, но в присутствии всё-таки Любы, когда они втроём сидят в садике, под деревом на дворе. Он улыбчив и весел, всё это внешне, конечно. Он легко и свободно разыгрывает роль старинного жениха, тогда как роль свахи отводится Гадику-Наде. Разумеется, золотые горы сулятся. А как же? Иначе нельзя!
— Гадик, вы подумайте только, что ожидает вас в случае благоприятного исхода.
— Лисий салоп?
— Ну, насчёт салопа мы ещё посмотрим... А вот ботинки с ушками обеспечены.
— Маловато будто...
— А мы прибавим галоши!
Оба смеются. Люба слышит, но Люба молчит, хотя в её глазах что-то есть, неопределённое, смутное, а всё-таки есть. Как он верно угадывает, за него ей не хочется замуж. Он страдает у всех на глазах. Он уже не живёт без того, чтобы не видеть её всякий день. Пользуясь теплейшей погодой, они часто бродят по тихим мечтательным Патриаршим прудам. Он растроган и нежен. Он без конца говорит ей очень приятные вещи, неизменно изобретая новые совершенства, только что, к его величайшему изумлению, без величайшего изумления тоже нельзя, открытые в ней. Он восторгается ею. Наконец он говорит ей что-то такое, что внезапно и тотчас покоряет её.
Хотел бы я знать, что именно он говорит. Для того чтобы поведать об этом читателям: любопытно, к тому же могло бы сгодиться на случай обвала любви. В особенности же для того, чтобы любимой сказать те же самые, волшебные, бесспорно, слова. Однако уж нам тех замечательных слов никогда не узнать. Любовь Евгеньевна вспоминает слишком уж скупо, может быть, оставляя эти замечательные слова исключительно для себя. Что ж, это полнейшее право её, а всё-таки искренне жаль.
Спустя много лет вот что она говорит:
“Одна особенно задушевная беседа, в которой Михаил Афанасьевич — наискрытнейший человек — был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения...”
Это так замечательно: она соглашается!
И в этот счастливейший миг во всей своей отвратительной наготе встаёт во весь рост безобразнейший в мире квартирный вопрос. Человек имеет неотъемлемое, полное, неделимое право на крышу над головой! Абсолютно имеет! Зарубите эту истину себе на носу! И не один только классово-родственный элемент, лакающий за коммунальной стеной самогон. Это несправедливо! Интеллигентный человек имеет по меньшей мере такое же право. Прибавьте, что интеллигентный человек к тому же самогона не жрёт.