Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 72 из 174

Никто, разумеется, не внимает ему. Он разъярён, и ярость его врывается ураганом в фельетон “Вопрос о жилище”, который через несколько дней летит в “Накануне”. Этот наискрытнейший человек обнажается чуть ли не весь, и у него только на то и хватает ума, чтобы поставить вместо слишком известного полного имени одни инициалы любимой. Герой фельетона решительно объявляет, что из своей невозможной комнаты за перегородкой уезжает в Орехово-Зуево. Далее в фельетоне стоит:

“Он в Орехово-Зуево, а знакомая Л.Е. в Италию. Увы, ей нет места даже за перегородкой. И прекраснейшая женщина, которая могла бы украсить Москву, стремится в паршивый какой-то Рим. И Василий Иванович остаётся, а она уедет!..”

Разумеется, ничего подобного нельзя допустить. Он мечется как угорелый. Ум у него, без сомнения, заходит за разум. Он приводит ненаглядную Любу на Б. Садовую, 10, кв. 50. Он ненаглядную Любу с Тасей знакомит. Слава богу, они обе прекрасные женщины из воспитанных, благородных семей, а не классово-родственный элемент. Между ними устанавливаются по меньшей мере сносные отношения. Во всяком случае через много лет, когда страсти утихли, доходит до нас, что Люба разучивает с Тасей модный фокстрот, испытывает к ней какое-то смутное чувство доверия, и один раз даже вырывается у неё:

   — Мне остаётся только отравиться.

Он же в порыве отчаяния обращается к Тасе:

   — Пусть Люба с нами живёт.

   — Как же это? В одной комнате?

   — Но ей же негде жить!

Безысходность какая-то, чёрт побери! К тому же денег не имеется ни гроша. Сотрудничать он морально готов где попало, однако с некоторых пор его почти нигде не берут. В какой-то редакции он соглашается принять должность секретаря, эту погибель для всякого одарённого человека, поскольку всё должности создаются специально и навсегда только для проходимцев и особого рода тупиц, которые как будто кое-что смыслят, с одной стороны, а с другой стороны, не смыслят решительно ничего.

Тут его, слава Богу, настигает судьба, когда-то очень кстати на него наславшая тиф. На этот раз она много милостивей и обходится заурядным аппендицитом. Он сообщает лихорадочно Зайцеву, тоже секретарю:

“Дорогой Пётр Никанорович, всё, как полагается, приходит сразу: лежу с припадком аппендицита. У Бахметьева не был и быть уж, конечно, не придётся. Места брать не буду, при первых деньгах уеду на юг...”

Надо ли говорить, что деньги приходят только в мечтах, даже первые, не говоря о вторых. Ни на какой юг он тоже не едет. Вместо юга он с Тасей перебирается в том же доме в квартиру № 34, окнами на север, к тому же в тесный колодец двора. Дело в том, что квартиру под этим номером занимает миллионер Артур Манасевич с братом, к тому же этот Артур оказывает домоуправлению некоторую материальную помощь, которая вся уходит, должно быть, на самогон, иначе на какие же шиши домоуправлению пить, поскольку в домоуправлении уже давно нечего красть, и бессовестный председатель домкома милостиво оберегает Артура от уплотнения. Однако брат Манасевича наконец отправляется в долгий путь к праотцам, и Артур, покоряясь персту неблагоприятной судьбы, решает уплотнить себя сам и приглашает Булгаковых, говоря:

   — Самые тихие люди в нашем доме — Булгаковы.

Комната теснее и хуже, однако Михаил Афанасьевич наконец избавляется от безобразного шума и гама, а так как он смотрит вперёд, то и печальную Тасю спокойней оставить одну с порядочными людьми, поскольку Тася абсолютно беспомощный человек, и Тасю любому проходимцу обидеть даже слишком легко.

Он в одно мгновение сходится с миллионером и с его молоденьким сыном Владимиром, впоследствии актёром и литератором Лёвшиным. Тоже бродит с молодым человеком по тишайшим мечтательным Патриаршим прудам, когда почему-либо не имеет возможности встретиться с Любой, сидит вечерами у миллионера в прекрасно освещённой столовой, прихлёбывает настоящий, щедрейше заваренный чай, который разливает сварливая домработница Аннушка, явно претендующая попасть ему под перо, говорит о литературе с молодым человеком, почему-то удивляя его, что писатель номер один для него вовсе не Достоевский и не Шекспир, а единственно Николай Васильевич Гоголь. Будущий актёр и литератор этого обстоятельства никак не может осилить умом, и Михаил Афанасьевич ласково растолковывает ему:

   — Гоголь есть Гоголь! Будьте благонадёжны-с!

Однако такого рода идиллии кратки. Большей частью он сломя голову летит по Москве, вновь перебивается случайными заработками, ждёт, не пойдут ли чудом “Манжеты”, не перекупят ли “Белую гвардию” симпатичные “Недра”, поскольку в “Недрах” все, кроме Зайцева, против, но вопрос отчего-то ещё не решён. Один из своих ум помрачающих дней, абсолютно типичный, он описывает в своём дневнике:

“Ну, и выдался денёк! Утро провёл дома, писал фельетон для “Красного перца”, затем началось то, что приходится проделывать изо дня в день, не видя впереди никакого просвета, — бегать по редакциям в поисках денег. Был у наглейшего Фурмана, представителя газеты “Заря Востока”. Оттуда мне вернули два фельетона. Больших трудов стоило у Фурмана забрать назад рукописи — не хотел отдавать, т. к. за мною 20 рублей. Пришлось написать ему расписку, что верну ему эти деньги не позже 30-го числа. Дальше один из этих фельетонов и то, что утром написал, сдал в “Красный перец”. Уверен, что забракуют. Дальше: вечером отдал свой забракованный фельетон — в /”...”/. Был я у него на квартире и кой-как удалось у него получить записку на 20 рублей, на завтра, кошмарное существование. В довершение всего днём позвонил Лежневу по телефону, узнал, что с Каганским пока можно и не вести переговоров относительно выпуска “Белой гвардии” отдельной книгой, т. к. у того денег пока нет. Это новый сюрприз. Вот, тогда не взял 30 червонцев, теперь могу каяться. Уверен, что “Гвардия” останется у меня на руках. Словом — чёрт знает, что такое. Поздно, около 12, был у Л. Е.”

А тут и на “Красный перец” снежным обвалом обрушивается беда. Легкомысленная редакция решается застенчиво пошутить по поводу только что прогремевшего партийного съезда. Наивные люди! Что за страна! Хоть пруд дураками пруди! И карикатурку-то помещают дешёвую. Нэпманшу горничная шнурует, толстенную бабу, и баба ей говорит: “Даша, да не душите же меня так. Ведь даже большевики постановили, чтобы нас не душить, а только ограничивать”. Ну, постановили-то именно так, слово в слово, ошибки не допущено ни боже мой, однако ж, гляди, не понравилось большевикам. Амбициозные люди, мой друг. Тотчас решают “Красный перец” закрыть, преобразовать, во что-то перекроить, главное же, самым варварским образом урезать объем. Таким образом, из-за этого нелепого вздора пропадают его фельетоны. Кусок хлеба изо рта вынимают, можно сказать.

Он худеет, становится на себя не похож. Бродит по редакциям, точно тень, напряжённо думает о своём. Один из следов его тайных раздумий остаётся совершенно случайно у Зайцева. Дело происходит приблизительно так. Приходит Михаил Афанасьевич в “Недра”, Зайцева не застаёт. Сидит угрюмый, взъерошенный, погруженный в горчайшие свои размышления, машинально чертит по бумаге пером, выводя одну фразу, другую, не связанные между собой, наконец тяжело поднимается, молча уходит, так и не дождавшись хлопотливого секретаря альманаха. Зайцев по возвращении обнаруживает этот бесценный листок и бережно сохраняет для нас. Вот что стоит на этом листке:

“Телефон Вересаева? 2-60-28. Но телефон мне не поможет... Туман... Туман... Существует ли загробный мир? Завтра, может быть, дадут денег...”

Вероятно, в эти же дни он внезапно возвращается к рассказам о юном враче, написанным ещё в городе Киеве, во время гражданской резни, переписывает их, имея опыт романа и повести, и без приглашения, сам, должно быть, в отчаянии, приходит в дом к Вересаеву, с этой рукописью в кармане, неизвестно зачем, может быть, для того, чтобы выяснить окончательно, появится ли “Белая гвардия” в нерешительных “Недрах”, и заодно автору “Записок врача” представить на суд свои записки, тоже врача.

Знакомство начинается довольно комично, он же впоследствии в своих частых устных рассказах ещё усиливает умело комизм.

Вечер дождливый, возможно, осенний. Звонит. Вересаев выходит сам на звонок. Михаил Афанасьевич от волнения тут же снимает галоши и мямлит смущённо:

   — Булгаков.

Вересаев, невысокий и глуховатый, спрашивает своим низким голосом, при этом каким-то призрачным блеском сверкают целые стёкла пенсне:

   — Чем могу служить?

Вежливый, старой выучки человек, что посетителя добивает вконец. Посетитель виновато бормочет, теряясь, как приступить:

   — Да, собственно, ничем, Викентий Викентьевич. Просто хотел пожать вам руку. Ваши “Записки врача” мне очень понравились...

Что можно на эту несусветную глупость сказать, если учесть, что “Записки врача” вышли в свет четверть века назад? Нечего на эту глупость сказать. Вересаев молчит, может быть, думая про себя, экую старину припомнил этот безусый чудак.

Михаил Афанасьевич со стуком надевает галоши:

   — Ну, до свидания.

Вересаев спохватывается, приставляя к уху ладонь:

   — Погодите, как ваша фамилия?

   — Михаил Афанасьевич Булгаков.

   — Так вы автор “Записок на манжетах”?

   — Я самый.

   — Голубчик вы мой, что же вы раньше-то не сказали? Раздевайтесь, пожалуйста, заходите, гостем будете!

Михаил Афанасьевич во второй раз снимает галоши.

Вересаев принимает прекрасно. С первого дня отношения устанавливаются самые дружеские. Викентий Викентьевич от души готов служить молодому таланту чем только может, однако печатать “Белую гвардию” в “Недрах” ни под каким видом нельзя, свобода печати, мой друг, при этом оба в полном молчании качают понурыми головами.

Сам Викентий Викентьевич рассказывает об этой встрече общим знакомым приблизительно так:

“Пришёл молодой человек, представился как литератор и просил прочитать его “Записки врача”. Меня это несколько удивило и заинтересовало. Я ему сказал — чтобы писать записки врача, надо быть врачом. “Я врач со стажем”, — ответил он мне довольно резко. Вид у него был настолько юным, что я подумал сначала, что это просто мистификация. Прочитав “Записки”, я поверил, что это писал опытный, а не молодой врач. Когда же он принёс мне “Белую гвардию”, я понял, что у нас появился талантливый писатель, и я стал одним из первых его почитателей. Тогда я был главным редактором издательства “Недра”. Я могу утверждать, что так блестяще начинал у нас только один Лев Толстой...”