нельзя, пока в таком плачевном состоянии находится этот самый трудовой элемент. Надобно ждать, покуда эволюция трудно и медленно, с остановками, с шагами назад не переплавит этот неотёсанный, грубый, с примитивнейшими потребностями трудовой элемент в высококультурных людей, просвещённым разумом и обдуманными трудами которых очищается и просветляется жизнь.
Вот какого рода повесть сочиняет товарищ писатель Булгаков в то самое подлое время, когда торжествует этот самый трудовой элемент и когда осуществляется планомерное истребление именно высококультурных людей, под грязным именем буржуев, паразитов и бывших.
Можно только вздохнуть тяжело и сказать: слишком смел человек, не сносить ему головы.
И прибавить, подумав: давно уже накипело у этого человека и нарвало в душе, оттого так стремительно и швыряется на бумагу весь этот кромешный, прямо-таки обжигающий ад. А тут ещё в “Книгоноше” какой-то болван в посвящённой “Роковым яйцам” заметке уверяет простодушных читателей, что “М.А. Булгаков хочет стать сатириком нашей эпохи”, и к этой своей первой дурости присовокупляет уже абсолютно идиотскую мысль:
“Прекрасный замысел, однако, остался нереализованным до конца: у автора не хватило сатирической злости...”
Это у него-то не хватило сатирической злости? Да он этой злостью кипит, да он этой злостью горит, как пожар!
После такого рода припарок уж и остановиться нельзя, не стоит его подгонять.
Уже седьмого марта “Собачье сердце” читается им у Никитиной, видимо, первая часть, а вторая читается через несколько дней. Успех это чтение имеет очень большой, но едва ли именно тот, которого он ожидает. Обсуждают, конечно, с подъёмом. Оригинальная, свежая, сильная вещь. Говорят, однако, помилуйте, что говорят? Тихий Иван Никанорович Розанов, библиограф, литератор и критик, изъясняется так:
— Очень талантливое произведение.
Рассудительный Шнейдер М.Я. в таких выражениях формулирует свою скудную бесценную мысль:
— Это первое литературное произведение, которое осмеливается быть самим собою. Пришло время реализации отношения к происшедшему.
Сволочь Потехин позволяет себе разглагольствовать чёрт знает о чём:
— Фантастика Михаила Афанасьевича органически сливается с острым бытовым гротеском. Эта фантастика действует с чрезвычайной силой и убедительностью. Присутствие Шарикова в быту многие ощутят.
Ещё имеется одно свидетельство, что он читает свою новую повесть в интеллигентном кружке, собиравшемся в Староконюшенном переулке:
“Михаил Афанасьевич Булгаков, очень худощавый, удивительно обыкновенный (в сравнении с Белым или Пастернаком!), тоже приходил в содружество “Узел” и читал “Роковые яйца”, “Собачье сердце”. Без фейерверков. Совсем просто. Но думаю, что чуть ли не Гоголь мог бы позавидовать такому чтению, такой игре...”
Других сообщений пока не слыхать. То ли Михаил Афанасьевич не решается кому попало читать прежде времени такую опаснейшего содержания вещь, то ли не находится порядочных слушателей, которым он хотел бы читать, то ли просто-напросто не до чтений ему.
Скорее всего у него ни времени, ни желания нет. Слишком стремительно выясняется, что он написал неслыханно-дерзкую, прямо-таки невозможную вещь. Изобразить пролетария, эту незыблемую основу, этот краеугольный камень всего новейшего социального бытия, занимающего все посты снизу доверху, заправляющего в ГПУ и в ЦК, не то потомком, не то прямым подобием какой-то паршивой бродячей бездомной собаки? Осмеять не каким-нибудь незатейливым, а таким именно ядовитейшим образом весь новейший общественный строй? Помилуйте, граждане, разве такие подвиги возможны в наше суровое время, в нашей ни с чем не сравнимой стране? Разумеется, история знает происшествия схожие и тоже печальные. Вскоре моему чересчур несдержанному герою придётся сочинять целую книгу о некоем французском комедианте, великом Мольере, и в том сочинении ему доведётся рассказывать происшествие с одним законченным негодяем, Тартюфом, которому этот самый предерзкий Мольер не постеснялся придать облик священнослужителя. Горькие последствия были у этого замечательной смелости шага, не дай Господь никому, а ведь великий Мольер посягнул всего лишь на один, пусть и важнейший, тоже краеугольный, из общественных институтов. А тут, вы только вообразите, посягательство на все незыблемые святыни эпохи, на революцию прежде всего, на эту святая святых! Каких же последствий ему ожидать?
Предполагаю, что последствия могли бы разразиться непоправимые. Однако судьба всегда его бережёт, вместо зла большого и сокрушительного насылая на него унизительное, мерзкое, однако всё-таки малое зло.
Ангарский, редактор умнейший и большого чутья человек, принимает “Собачье сердце” без разговоров и начинает готовить в печать. Именно в этот момент выступает на сцену малое зло, и повесть надолго застревает в цензуре, которая никак не может переварить в своих собачьих мозгах этот недопустимый кирпич, так ловко запущенный в новую власть.
А тут ещё Лежнев принимается его тормошить. Сам не приходит, слишком уж занят, поскольку “Россия” справляет трёхлетний свой юбилей, что в условиях новой свободы печати в самом деле заслуживает фанфар и речей. Лежнев записочку шлёт, пока что самого деликатного и приятного свойства, хитрейший субъект, лиса так и есть:
“Дорогой Михаил Афанасьевич! Посылаю Вам корректуру третьей части романа. Очень прошу выбрать небольшой, но яркий отрывок из написанного Вами когда-либо для прочтения на вечере, посвящённом трёхлетию журнала. Сегодня, в воскресенье, ровно в 7 час., у нас на Полянке будут несколько авторов, которые прочтут намеченные для вечера отрывки. Просим очень Любовь Евгеньевну и Вас прийти вечером к нам на эту предварительную читку, захватив с собой и тот отрывок, который Вы проектируете. Учтите, что тема вечера — Россия и “Россия”. Хорошо бы, если б в прочитанном было хотя бы косвенно тематическое совпадение...”
Вечер по столь незначительному поводу, как коротенький юбилей небольшого журнала, который к тому же издаётся на частные деньги, состоится однако в Колонном зале Дома Союзов. С речами выступают Лежнев, Белый, Тан-Богораз, Столяров, Качалов, Лужский, Москвин, Чехов, Дикий, Завадский, Антокольский, Петровский, Пастернак, Ольга Форш.
В речи Лежнева обращает на себя внимание одна действительно великолепная фраза:
— История сочится сквозь нас, а ведь мы только люди. Тан-Богораз уверяет собравшихся, что в тех условиях, в каких нынче издаётся журнал, месяц надо засчитывать за год. Белый цитирует Пушкина, Некрасова, Достоевского, Блока, кажется, даже себя самого.
На другой день в пролетарских газетах появляются издевательские отчёты, перечисляются имена выступающих, ядовито перелагается содержание юбилейных речей. Однако имя Михаила Булгакова никем не упоминается даже вскользь. Или имя его чересчур ещё никому неизвестно, или он вовсе не считает нужным явиться на этот его по каким-то причинам не привлекающий вечер.
Вскоре Лежнев снова его тормошит, и снова записочкой, просит всенепременно зайти, конец “Белой гвардии” надо печатать, а конца “Белой гвардии” в редакции всё ещё нет, вот-вот появятся экземпляры пятого номера, да мало ли ещё разных дел, которые требуют личного присутствия неуловимого автора. Вероятно, конца “Белой гвардии” и у самого автора пока ещё нет, по этой веской причине автор довольно давно и упорно уклоняется от личных контактов с редактором, и в конце записочки Лежневу приходится приписать:
“Очень прошу не подвести и на этот раз быть аккуратным...” Аккуратнейший, щепетильнейший человек, с таким чудесным пробором на гладко причёсанной голове, он всё же остаётся неаккуратен и неуловим.
Глава двенадцатая.ТЕАТР! ТЕАТР!
ЧЕМ ОН занимается? Что с ним стряслось? Отчего не присылает жаждущему редактору отбитую на машинке рукопись окончания, когда это окончание уже давно пора набирать? Отчего его не видно нигде? Отчего и сволочь Потехин вынужден взять на себя труд напомнить ему, что его ждут на встрече членов кружка, именуемого с грубым намёком “Зелёная лампа”?
Ответ на все эти основательные вопросы прозаичен и прост, однако мне не хочется быть прозаичным в описании того происшествия, которое внезапно захватывает моего замечательного героя и которое он так поэтически опишет впоследствии сам. Лучше привести его собственные слова, несмотря даже на то, что отрывок очень большой, но именно потому, что ужасно хорош, читатель, вы это знаете сами:
“Вьюга разбудила меня однажды. Вьюжный был март и бушевал, хотя и шёл уже к концу. И опять, как тогда, я проснулся в слезах! Какая слабость, ах, какая слабость! И опять те же люди, и опять дальний город, и бок рояля, и выстрелы, и ещё какой-то поверженный на снегу. Родились эти люди во снах, вышли из снов и прочнейшим образом обосновались в моём жилье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но что же делать с ними? Первое время я просто беседовал с ними, и всё-таки книжку романа мне пришлось извлечь из ящика. Тут мне начало казаться по вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, я убедился в том, что это картинка. И более того, что картинка эта не плоская, а трёхмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь строчки видно: горит свет и движутся в ней те самые фигурки, что описаны в романе. Ах, какая это была удивительная игра, и не раз я жалел, что кошки уже нет на свете и некому показать, как на странице в маленькой комнате шевелятся люди. Я уверен, что зверь вытянул бы лапу и стал бы скрести страницу. Воображаю, какое любопытство горело бы в кошачьем глазу, как лапа царапала бы буквы! С течением времени камера в книжке зазвучала. Я отчётливо слышал звуки рояля. Правда, если бы кому-нибудь я сказал бы об этом, надо полагать, мне посоветовали бы обратиться к врачу. Сказали бы, что играют внизу под полом, и даже сказали бы, возможно, что именно играют. Но я не обратил бы внимания на эти слова. Нет, нет! Играют на рояле у меня на столе, здесь происходит тихий перезвон клавишей. Но этого мало. Когда затихает дом и внизу ровно ни на чём не играют, я слышу, как сквозь вьюгу прорывается и тоскливая и злобная гармоника, а к гармонике присоединяются и сердитые и печальные голоса и поют, поют. О нет, это не под полом! Зачем же гаснет комнатка, зачем на страницах проступает зимняя ночь над Днепром, зачем выступают лошадиные морды, а над ними лица людей в папахах. И вижу я острые шапки, и слышу я душу терзающий свист. Вон бежит, задыхаясь, человечек. Сквозь табачный дым я слежу за ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло сзади человечка, выстрел. Он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его спереди ударили в сердце. Он неподвижно лежит, и от головы растекается чёрная лужица. А в высоте луна, а вдали цепочкой грустные, красноватые огоньки в селении. Всю жизнь можно было бы играть в эту игру, глядеть в страницу... А как бы фиксировать эти фигурки? Так, чтобы они не ушли уже более никуда? И ночью однажды я решил эту волшебную камеру описать. Как же её описать? О, очень просто. Что видишь, то и пиши, а чего не видишь, писать не следует. Вот: картинка загорается, картинка рас