Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 93 из 174

Дней через десять тот же настойчивый Тихонов извещает живущего в Италии Горького, что Булгаков работает над романом “Белая гвардия”, “переделывает почти заново”.

Возможно, где-то в незримом пространстве этих десяти дней издатель и романист действительно встретились и обговорили условия, на которых издательство “Круг” могло бы выпустить роман отдельным изданием, и Михаил Афанасьевич объявляет, полный раздумий, что окончанием романа не удовлетворён совершенно и что намерен основательно потрудиться над ним, однако пока что не берётся за труд. Видимо, на подвиг труда у него ни сил, ни времени нет. Его то и дело настигает Таиров и напоминает ему его обязательства, данные Камерному театру, пишет записочки сам, поручает составлять послания секретарше, и секретарша исправно обстреливает его: “Вы обещали Александру Яковлевичу вчера прислать пьесу. Соответственно этому, он сговорился с Реперткомом, что сегодня доставит туда пьесу. Увы! Ему нечего доставлять. А между тем сейчас очень удобный момент и настроение, которое, конечно, Александр Яковлевич очень хочет использовать. Очень прошу Вас переслать нам с посланным экземпляры пьесы...”

Тут уж некуда отступать, и в тот же день он передаёт Камерному театру два экземпляра “Багрового острова”. На другой день ненасытный театр запрашивает у него ещё один экземпляр. Судя по всему, он отправляет и третий, сам же отчего-то не приходит в театр, может быть, потому, что по горло благоприятными моментами сыт. И прав выходит кругом. Несмотря на благоприятный момент, Таирову не удаётся склонить на свою сторону ни чёртова Блюма, ни сволочь Орлинского, устроивших из Главреперткома неприступную крепость.

В апреле он заключает договор с Художественным театром на пьесу “Рыцарь Серафимы”, которую обязуется представить не позднее августа того же 1927 года, причём вместо трепетно ожидаемого аванса наличными неблагодарный театр объявляет, дружески улыбаясь, что некогда выданный на неосуществлённую постановку “Собачьего сердца” аванс театр считает погашенным, а он внимательно смотрит в эти дружеские глаза и даже не вздыхает в ответ.

Известие о работе над новой пьесой, рисующей, как это звучит на суконном, абсолютно бездушном языке протоколов, осквернившем эпоху в семьдесят лет, “эпизоды борьбы за Перекоп из гражданской войны”, вскользь пролетает по страницам пролетарских газет, однако следов этой работы пока нигде не видать, а видать только сплошной, густейший туман, в котором плавают два-три клочка посветлей: к примеру, Станицын и Яншин припоминают спустя много лет, что имелась печатная рукопись, а в рукописи имелась баллада о маузере, относящаяся неизвестно к чему. Одно только и можно сказать: вновь кружится метель, и в этой морозной метели дама и рыцарь с какой-то трудной, явно печальная судьбой.

В конце мая к нему неожиданно обращается Мейерхольд:

“К сожалению, не знаю Вашего имени-отчества. Прошу Вас дать мне для предстоящего сезона Вашу пьесу. Смышляев говорил мне, что Вы имеете уже новую пьесу и что Вы не стали бы возражать, если бы эта пьеса пошла в театре, мною руководимом. Пишите в Ростов н/д, где я буду в течение всего июня...”

Именно от Мейерхольда странно ему получать предложения. Ещё страннее представить, как его новую, какой-то особой любовью любимую вещь изобретательный Мейерхольд изувечит своей бесподобной биомеханикой. Как-то его занесло к Мейерхольду на генеральную репетицию несравненного “Ревизора”. Любе очень понравилось. Он же, возвращаясь домой на извозчике, спорит с ней, жестикулирует страшно и злобно кричит, что всякое вторжение в замысел автора искажает его и свидетельствует о том, что автора не хотят уважать. Да что там, верней говоря, посягательство на замысел автора пахнет уже преступлением. Так вот, что станется с его рыцарем, тем более с дамой под беззастенчивой рукой Мейерхольда? На какую их обоих подвесят трапецию? В каких спортивках заставят неприкаянно по голой сцене бродить? Ну уж нет! Разве мало ему надругательств, которые обрушились на “Дни Турбиных”?

Вероятно, он отвечает, тогда отвечает, конечно, отказом, но деликатно и вежливо, в том приблизительно духе, что, мол, готового в его портфеле не имеется ничего и не предвидится, к сожалению, в обозримые времена.

Надо прямо сказать, что деликатность и вежливость нынче абсолютно не в моде, деликатность и вежливость не способны нынче никого вразумить, пожалуй, никто деликатность и вежливость даже не принимает всерьёз. Во всяком случае, Мейерхольд отвечает, не моргнув глазом, чрезвычайно самоуверенный человек:

“Большое спасибо, что откликнулись на моё письмо. Ах, как досадно, что у Вас нет пьесы! Ну, что поделаешь?! Осенью необходимо повидаться. Беру с Вас слово, что Вы будете говорить со мной по телефону 3-04-11 (прошу Вас позвонить ко мне), и мы условимся о дне и часе свидания...”

Очень не любит Михаил Афанасьевич этого бесцеремонного тона, и можно по всему заключить, что он не откликается на этот призыв. Он вообще исчезает. Никому неизвестно, где он бывает, чем занимается. Как будто устраивает у себя на квартире загадочные “блошиные бои”, намекающие на особенные его интересы этой смутной поры. Усердно выплачивает долги из отчислений, которые текут в его кошелёк от постановки двух пьес. Как будто частенько поигрывает на биллиарде, причём, что весьма странно, не отказывается сыграть партию со своим заклятым антагонистом, даже противником Маяковским:

“В бильярдной зачастую сражались Булгаков и Маяковский, а я, сидя на возвышении, наблюдала за их игрой и думала, какие они разные. Начать с того, что Михаил Афанасьевич предпочитал “пирамидку”, игру более тонкую, а Маяковский тяготел к “американке” и достиг в ней большого мастерства. Думаю, что никакой особенной симпатии они друг к другу не питали, но оба держались корректно, если не считать того, что Михаил Афанасьевич терпеть не мог, когда его называли просто по фамилии, опуская имя и отчество. Он считал это неоправданной фамильярностью...”

А вот и другое свидетельство:

“Они стояли как бы на противоположных полюсах литературной борьбы тех лет. Левый фланг — Маяковский, правый — Булгаков. Настроение в этой борьбе было самое воинственное, самое непримиримое. И вот они время от времени встречаются. Оба жизнерадостные, причём страстные бильярдисты, опять-таки разных стилей. Маяковский обладал необыкновенно сильным ударом, любил класть шары так, что “лузы трещали”. Булгаков играл более тактично, более вкрадчиво, его удары мягче, эластичнее и зачастую поражали своей неожиданной меткостью. Мне, будучи в дружеских отношениях с тем и другим, приходилось быть их “секундантом”. Впрочем, это была совсем не трудная задача, оба были всегда корректными, безукоризненно вежливыми, не позволяли себе ни одной неосторожной колкости. Они уважали друг друга и, мне кажется, с удовольствием подчёркивали это...”

Играют сосредоточенно, деловито. Оба отличаются от идущих следом за ними выдравшихся из деревни лиходеев пера тем, что имеют прежнее воспитание, какого нынче никому на дают. Если перебраниваются, то безобидно, легко, как подобает воспитанным людям. К примеру, Михаил Афанасьевич с обыкновенной дерзостью объявляет, что берёт от двух бортов в середину, то есть задумывает сложнейшую комбинацию, но делает промах, что при такого рода ударах очень понятно. Маяковский сочувствует, похаживая кругом стола, намечая удар:

   — Бывает... Разбогатеете окончательно на своих тётях Манях и дядях Ванях, выстроите загородный дом и огромный собственный бильярд. Непременно навещу и потренирую.

   — Благодарствую. Какой уж там дом!

   — А почему бы и нет?

   — Эх, Владимир Владимирович, и вам ваш клопомор не поможет, смею уверить. Загородный дом и собственный бильярд ваш Присыпкин выстроит на наших с вами костях.

Маяковский выкатывает глаза, точно породистый конь, мотает головой и грохочет:

— Абсолютно согласен!

Продолжаются понемногу и розыгрыши. То забежавшему в гости приятелю сообщит, что прибыл один старичок, анекдоты замечательно режет, сейчас вот в ванне сидит, и из ванной комнаты выплывает молодая красивая женщина с обвязанным вокруг вымытой головы полотенцем. То фининспектора изобразит:

“В комнату вошёл — надо признаться — пренеприятный тип. Он отрекомендовался фининспектором местного участка и начал переходить от предмета к предмету, делая ехидные замечания. Родственница (помню, её звали Олечка) сидела с каким-то застывшим выражением лица, потом отозвала Елену Павловну в соседнюю комнату и тревожно сказала шёпотом: “Это авантюрист какой-то! А ты у него даже не спросила документа!..”

Загородного дома в самом деле не строит, однако весь душный август заполняется квартирными хлопотами. Две пьесы, обе с отличными сборами, действительно приносят обильный доход, так что и отдача долгов не истощает его, а тесниться в двух комнатёнках осточертело давно. Он рыщет по кривым переулкам и обнаруживает трёхкомнатную квартиру на Большой Пироговской, 35-а, в бывшем особняке бывших купцов Решетниковых. 1 августа 1927 года он подписывает с застройщиком форменный договор. Квартира занимает первый этаж, спускаться в неё на две ступеньки вниз, имеются кухня и ванная комната, даже крохотная передняя, главное же, основывается наконец кабинет, в который он каждый раз с удовольствием поднимается на две ступеньки. В кабинет ведёт шикарная дубовая дверь, с бронзовой ручкой, которая изображает птичью лапу и шар, зажатый в хищных когтях. Письменный стол, как и положено, повернут боком к окну. Вдоль стен покоятся книжные полки, выкрашенные в тёмно-коричневый цвет. На полках любимые книги, русская классика, от Пушкина до Гончарова и Чехова, энциклопедия Брокгауза и Эфрона, позднее к ней присоединяется и другая, советская, под редакцией Шмидта. Тут же Мольер, Гете, Шиллер, Стендаль, Золя, Франс. “Исторический вестник”, комплекты и отдельные номера разных лет. Альбом с подборкой бранных статей. К одной из полок приколот листок, на листке написано от руки: “Просьба книг не брать”. На столе канделябры, Суворов из бронзы, мамина коробочка из-под духов знаменитейшей фирмы Коти. Лампа, смонтированная из прежней вазы, впоследствии разбитая одним игривым щенком и склеенная вновь по кусочкам, вся в привередливых трещинках на синем стекле.