Разумеется, он не может не понимать, что его послание имеет веса не более, чем глас вопиющего в пустыне. Окончивши труднейшую работу над “Рыцарем Серафимы”, превратив его в потрясающий “Бег”, он решает лично объявиться в свободной Европе, где так просторно живётся ворам, и навести должный порядок с изданием “Белой гвардии” и “Дней Турбиных”, а заодно отдохнуть, поскольку с трудом уже держится на ногах. Форменную бумагу с соответствующей просьбой о разрешении выехать за рубеж он отправляет в административный отдел Моссовета. После недолгой на удивление волокиты административный отдел запрашивает у него дополнений, в которых обозначилась бы цель, с которой автор “Дней Турбиных” рвётся покинуть родную страну. Он даёт эти унизительные для человеческого достоинства дополнения:
“Еду, чтобы привлечь к ответственности Захара Леонтьевича Каганского, объявившего за границей, что он, якобы, приобрёл у меня права на “Дни Турбиных”, и на этом основании выпустившего пьесу на немецком языке, закрепившего за собой “права” на Америку и т. д. Каганский (и другие лица) полным темпом приступили к спекуляции моим литературным именем и поставили меня в тягостнейшее положение. В этом смысле мне необходимо быть в Берлине. В Париж еду, чтобы вести переговоры с театром Матюрэн (постановка “Дней Турбиных”), вести переговоры с Обществом авторов-драматургов, в которое я вступил. Прошу отпустить со мной жену, которая будет мне переводчицей. Без неё мне будет крайне трудно выполнить все мои дела (не говорю по-немецки). В Париже намерен изучить город, обдумать план постановки пьесы “Бег”, принятой ныне в Московский Художественный Театр (действие у “Бега” в Париже происходит). Поездка не должна занять ни в коем случае более 2-х месяцев, после которых мне необходимо быть в Москве (постановка “Бега”)...”
И для чего-то приписывает, вероятно, надеясь на что-то:
“Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматургической работы...”
Эх! Эх! А ведь умнейший же человек! Опытный к тому же до слёз! Тяжелейшие условия для разного рода умственного труда именно входят в стратегическую задачу того самого административного отдела, в который он обращается с этим письмом. К тому же никакого авторского права не существует в пределах бывшей России, так что в административном отделе вряд ли даже способны понять, какие такие свои интересы он собирается в Берлине и Париже своим личным присутствием защищать, едва ли даже и знают, что в цивилизованных странах на случай ограбления автора существует прямая возможность обращения в суд, а если и знают, то полагают такую возможность вреднейшим буржуазным придурством. 8 марта административный отдел Моссовета направляет справку № 8-664 тов. Булгакову М.А., образец изуверства, а также краткости и казённой определённости стиля: “Настоящим административный отдел Моссовета объявляет, что в выдаче разрешения на право выезда за границу Вам отказано”.
В те же дни он получает дружески-официальное приглашение от Замятина:
“Уважаемый Михаил Афанасьевич, Вы любезно обещали написать для театрально-литературного сборника Драмсоюза статью “Драматург и критика”. Ввиду того, что сборник должен выйти в мае месяце в ознаменование 25-летнего существования Драмсоюза, мы убедительно просим Вас подтвердить своё согласие на представление Вашей статьи к сроку и подписать прилагаемое при сем соглашение, необходимое по формальным основаниям...”
Людмила Николаевна шлёт записочку следом за этим холоднолюбезным письмом:
“Дорогой Михаил Афанасьевич, Вы забыли нас. И забыли туманный, фантастический Петербург, Вас не тянет туда больше. Или Вы перебрались на какой-нибудь необитаемый небагровый остров и не хотите ни с кем иметь дела? Но мы, я — хотим иметь с Вами дело, хотим по-прежнему видеть Вас у себя... Написали бы хотя несколько строк о себе, не грех бы было это сделать...”
Он доведён до того, что в самом деле не прочь поселиться на каком-нибудь необитаемом острове. Он срывается, мчится в туманный, в самом деле фантастический город, снимает номер в гостинице и не имеет возможности высунуть из этого номера носа, разбитый какими-то невероятными болями в голове, следствие крайнего утомления, ещё более издевательств над “Бегом”, так что Людмила Николаевна вынуждена присылать ему порошки, которые действительно помогают ему, а может быть, просто на этот вечер выдерживают сосуды, которым суждено однажды не выдержать. Дней десять он бродит по прекрасному городу, бывает в гостях у художника Радлова, бывает в доме Замятиных, по Моховой, 36, учит добрых, ещё недавних друзей игре в буриме, и так хорошо в этой сердечной компании, что не хочется никуда уезжать, и он уезжает неизвестно зачем, рассеянный, погруженный в себя, с неспокойной душой:
“Дорогие Людмила Николаевна и Евгений Иванович! Москва встретила меня кисло, и прежде всего я захворал. Тем не менее Канторовича я постараюсь найти. В тоске покидая Ваш очаровательный город, не то у Вас, не то у Николая Эрнестовича на вешалке забыл свой шарф (двухцветный — лиловый с чёрным). Пришлите мне его! Передайте всем привет от меня!..”
Глава двадцатая.ОКАЯННАЯ ЖИЗНЬ
КАКОЙ замечательный восклицательный знак! Он чувствует, что ужасно, сверхмерно устал. Ему хочется бросить всё, отдохнуть. Может быть с каким-то странным упорством его тянет посетить те места, откуда он так стремился когда-то в чужие края, в которые и на этот раз не выпускают его. Он едет, на этот раз с Любой, в Тифлис и Батум, однако в дороге ему до того неприютно и горько, что он внезапно вспоминает счастливых Замятиных и в Гудермесе бросает им несколько торопливых, каких-то странно-разорванных строк:
“Дорогой Евгений Иванович! Поручение Ваше выполнил, — говорил с Канторовичем. Он ещё не получил романа Эренбурга, обещал Вам его послать по получении. Совершенно больной еду в Тифлис”.
На вокзале в Тифлисе их встречает Ольга Казимировна Туркул, невысокая, русая, из его владикавказских прежних знакомых, привозит к себе. На другой день они перебираются в гостиницу “Ориант”. В Тифлисе ужасно тепло. Солнце потоками льётся на землю, почти как во временами отчего-то всплывающей в памяти Иудее. Серные ванны. Через Верейский спуск ходят на прогулки в Закурье.
Знакомятся с Мариной Чимишкиан, полуфранцуженкой-полуармянкой, молодой и хорошенькой, очень живой. Катаются в автомобиле. Он начинает смеяться.
Оказывается, в Тифлисе гастролирует Малый театр. О, чудо! Дают бессмертного “Ревизора”! И в “Ревизоре”, это непостижимо, занят чуть ли не бессмертный Степан Кузнецов! Он бежит за билетами. Приходит в театр. В ложе неподалёку сидит старая женщина в грузинском наряде и в шапочке, надвинутой на лоб. В зале все переглядываются, почтительный шёпот сквозит ветерком:
— Сталина мать.
Обвалом догадка: Сталин тоже был молодым. Но “Ревизор”! “Ревизор”! Степан Кузнецов!
Люба выдерживает только первое действие и оставляет его в театре с Мариной, со смехом сказав:
— Вот что, братцы, после Мейерхольда скучновато такого “Ревизора” смотреть. Вы оставайтесь, а я погуляю по городу.
Из Тифлиса едут в Батум. Вновь он стоит на Зелёном мысу, в море глядит, в туманную даль.
Именно в Батуме на него обрушивается депеша от Маркова:
“Постановка “Бега” возможна лишь при условии некоторых переделок просим разрешения вступить переговоры реперткомом относительно переработки”.
Здесь же его настигает стремительный Судаков и сообщает подробности. Оказывается, 9 мая чёртов Блюм на его “Беге” кладёт резолюцию: пьеса написана для прославления белого движения, эмиграция даётся в ореоле подвижничества, руководители белого движения представляются чрезвычайно импозантными, Чарнота в борьбе с большевиками почти легендарен, даже возвращение героев в Россию даётся автором не для того, чтобы подчеркнуть историческую правоту нашего великого дела, а для того, чтобы поднять героев своих на более высокую ступень интеллектуального превосходства, и ещё какой-то нелепейший вздор на ту же казённую тему, который противно читать. Даже обыкновеннейший ученик Судаков на заседании Главреперткома вылетает из своего прямолинейного ощущения текущих событий, возвышается едва ли не до героизма и гремит, может быть, даже сжав кулаки:
— Вы душите театр! Надо просто уметь читать то, что написано автором.
Здесь же судьба моего то и дело впадающего в отчаяние героя сводит с Раскольниковым. Они пока что мирно беседуют, обсуждают прямо-таки губительную ситуацию с “Бегом”. Что именно произносит каждый из них, пропадает для нас навсегда, однако, если исходить из дальнейшего, Раскольников склоняет его к значительным, к самым существенным переделкам. Он выражает сомнение, что пьеса вообще нуждается в каких-либо переделках. Отныне он твёрд.
Никаких переделок! С него более чем достаточно скорбного опыта “Дней Турбиных”. Он твердит: необходимо оставаться непреклонным и твёрдым. Но каким напряжением воли даётся ему непреклонность и твёрдость! Какому ужасному риску подвергается он!
В мрачнейшем расположении духа он из прокалённого солнцем Батума пускается по Военно-грузинской дороге, заснеженной, всё ещё не проездной. Колёса автомобиля обматывают цепями. Один раз приходится выйти и отбрасывать обвалившийся снег. Его терзает горечь воспоминаний. Тогда, в двадцатом году, уходила по этой самой дороге потрёпанная конница генерала Эрдели. Он мог уйти с ней, если бы не свалился в тифу. Сколько раз попрекал он бедную Тасю, что по своей слабости не решилась ехать с больным. Люба дело иное, Люба вывезла бы его...
Из Владикавказа поезд отправляется ночью. Они долго бродят по мрачному тесному городу, который нисколько не изменился за пролетевшие годы, хотя всюду, если судить по газетам, бурными темпами воздвигается новая жизнь. Лишь бы время как-нибудь скоротать, забираются в театр лилипутов. Он смеётся и впоследствии часто изображает каменные лица больных человечков, негнущиеся ноги, особенную повадку поводить головой.