Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 98 из 174

“А на своих плечах он вынес в вечность двух некрупных писателей: де Визе и Эдма Бурсо. Они мечтали о славе и получили её благодаря Мольеру. Если бы не то обстоятельство, что он вступил с ними в сражение, вероятно, мы очень мало бы вспоминали об именах де Визе и Бурсо, да и о многих других именах...”

Нечего прибавлять, что и он сам тоже делает некоторые вставки в “Багровом острове”, чтобы отодрать за уши двух молодых негодяев и пошляков.

Приблизительно в то же туманное время Киевский государственный русский театр, который тем не менее почему-то обосновался в Одессе, выражает автору своё горячее желание сыграть его “Бег”, хотя остаётся в полной пока неизвестности о содержании пьесы. Откликаясь на это естественное желание, Михаил Афанасьевич в середине августа едет в Одессу. По дороге, из милейшего городка Конотопа, он бросает Любе письмо:

“Дорогой Топсон. Еду благополучно и доволен, что вижу Украину. Только голодно в этом поезде зверски. Питаюсь чаем и яйцами. В купе один и очень доволен, что можно писать. Привет домашним, в том числе и котам. Надеюсь, что к моему приезду второго уже не будет (продай его в рабство)...”

Несколько часов спустя из-под Киева:

“Дорогой Топсон, я начинаю верить в свою звезду, погода испортилась!..”

На другой день:

“Я в Одессе, гостиница “Империаль””.

Через несколько дней он читает свой “Бег” президиуму художественного совета Киевского государственного русского театра в Одессе. По этому поводу “Вечерние новости” той же Одессы помещают лаконичный, однако приятный текст:

“После прочтения состоялся обмен мнений. Впечатление от “Бега” сильное, яркое. Общая оценка, что пьеса не только литературно и сценически крепкая, но и идеологически приемлемая. “Бег” решено включить в репертуар Русской драмы на предстоящий сезон”.

И действительно, 24 августа 1928 года дирекция означенного театра подписывает с автором соответственный договор. Впрочем, впоследствии выясняется, что Одессе не было суждено сделаться восприемницей этой абсолютно несчастливой пьесы Михаила Булгакова, по причинам, не зависящим от театра, как сделалось правилом говорить.

На возвратном пути он переживает мелкие железнодорожные неприятности, о которых с хмурой улыбкой извещает жену:

“Дорогой Любан, я проснулся от предчувствия под Белгородом. И точно: в Белгороде мой международный вагон выкинули к чёрту, т.к. треснул в нём болт. И я еду в другом, не международном вагоне. Всю ночь испортили...”

Московские новости тоже приятны. Телешов от имени Горького передаёт в Художественный театр, что “Бег” разрешат. Театр осторожно ликует. Станиславскому летит телеграмма в город Берлин: “Продолжая “Блокаду”, хотим приступить немедленно к репетициям одновременно “Плоды просвещения” и разрешённый “Бег”.” Благоприятным известиям ужасно хочется верить, хотя во что бы он мог ещё верить? 11 сентября гремит аплодисментами двухсотое представление “Дней Турбиных”, с которым со всех сторон поздравляют его, однако он-то уже слышит близкую смерть “Турбиных”: чем быстрее выдвинут на сцену “Блокаду”, тем быстрее со сцены выметут “Турбиных”, в полном согласии с издевательским постановлением Главреперткома, и он знает при этом, что Немирович, взявший на себя руководство театром, пальцем не шевельнёт, чтобы спасти победоносный спектакль.

Тем удивительнее письмо, которое на этих днях падает к нему от Замятина:

“С “Багровым островом” Вас! Дорогой старичок, позвольте Вам напомнить о Вашем обещании дать для альманаха Драмсоюза “Премьеру”. Когда прикажете этого ждать? Пора уж. Пожалуйста, не подражайте нашему общему другу Булгакову — не кладите писем под сукно, но вместо того честно ответьте...”

Несмотря на этот шутливый, однако вполне справедливый упрёк, письмо томится под сукном две недели, может быть, потому, что Михаил Афанасьевич понятия не имеет о том, что отвечать на такое наивное поздравление: “Багровый остров” покоится в клоаке Главреперткома около полутора лет, и из смрадного чрева его всё ещё не долетает ни звука. Но, как приходилось уже не раз говорить, чудеса непременно бывают на свете и некоторые из них приключаются с ним. Главрепертком вдруг ни с того ни с сего разражается разрешением на постановку этой залежавшей комедии. Михаил Афанасьевич поражён, припоминает пророческие поздравления Замятина и пишет в ответ:

“На этот раз я задержал ответ на Ваше письмо именно потому, что хотел как можно скорее на него ответить. К тем семи страницам “Премьеры”, что лежали без движения в первом ящике, я за две недели прибавил ещё 13. И все 20 убористых страниц, выправив предварительно на них ошибки, вчера спалил в той печке, возле которой Вы не раз сидели у меня. И хорошо, что вовремя опомнился. При живых людях, окружающих меня, о направлении в печать этого опуса речи быть не может. Хорошо, что не посылал. Вы меня извините за то, если я скажу, что я не выполнил обещания, я в этом уверен, что всё равно не напечатали бы ни в коем случае. Не будет “Премьеры”! Вообще упражнения в изящной словесности, по-видимому, закончились. Плохо не это, однако, а то, что я деловую переписку запустил. Человек разрушен. К той любви, которую я испытываю к Вам, после Вашего поздравления присоединилось чувство ужаса (благоговейного). Вы поздравили меня за две недели до разрешения “Багрового острова”. Значит, Вы пророк. Что касается этого разрешения, то не знаю, что сказать. Написал “Бег”. Представлен. А разрешён “Багровый остров”. Мистика. Кто? Что? Почему? Зачем? Густейший туман окутывает мозги...”

Он явным образом попадает в чёртову мельницу явлений невероятных, загадочных, абсолютно не поддающихся истолкованию ни нормальной человеческой логики, ни обыкновенного здравого смысла. Эти олухи снимают спектакль, имеющий грандиозный успех, наполняющий театральную кассу червонцами. Заодно запрещают его лучшую пьесу. Вместо них разрешают в общем-то слабоватый памфлет, который столько времени почитался вредным и недопустимым для сцены. Как тут кругом не идти голове? Как спокойствие сохранить? Как в этих дьявольских дебрях прозреть, что есть искусство, что есть шарлатанство, что есть совесть и честь?

Он чувствует явственно, что в нём разрушается человек. А тут ещё на беду почтовый ящик вываливает предложение издательства Ладыжникова в Берлине “Зойкину квартиру” перевести на немецкий язык, поскольку газета “Фоссише цайтунг” пиратским образом уже перевела одну сцену, что его авторским интересам наносит явный и ощутимый ущерб.

Видимо, находясь во власти густейшего тумана и мистики, он молниеносно составляет обширный ответ:

“Настоящим письмом разрешаю Издательству Ладыжникова перевод на немецкий язык моей пьесы “Зойкина квартира”, включение этой пьесы в число пьес этого издательства и охрану моих авторских интересов на условиях, указанных в письме издательства Ладыжникова от 3-го октября 1928 года. Сообщаю, что ни г. Лившицу, ни г. Каганскому никаких прав на эту пьесу я не предоставлял. Пьеса в печати в России не появлялась. Согласен на то, чтобы издательство Ладыжникова возбудило судебное преследование против лиц, незаконно пользующихся моим произведением “Зойкина квартира”, на условиях, что Издательство Ладыжникова, как оно сообщало в письме от 3-го октября 1928 года, примет судебные издержки на себя...”

И что бы вы думали? Буквально через несколько дней выясняется, что от имени издательства Ладыжникова действует некто Б. Рудинштейн, вступивший в предательский сговор с Каганским, и теперь уже сам Каганский, жулик и вор, обращается к автору “Дней Турбиных”, умоляя защитить его, Каганского, интересы в борьбе с некоей мадам Тубенталь, которая где-то самолично ставит “Дни Турбиных”, для чего автор самым спешным порядком должен выправить официальную справку в Главлите, что “Дни Турбиных” и одноимённый роман (!) в печати не появлялись, в тот же день завизировать её в немецком посольстве и ни часа не медля выслать воздушной почтой в Берлин!

Другими словами, что-то абсолютно нелепое! И всё для того, чтобы начисто его обобрать! На что тут надеяться? Каким таким образом оставаться в здравом уме? И хотя ближайшие события как будто указывают на то, что надежды нельзя терять никогда, едва ли он может видеть в розовом свете этот завертевшийся балаган. В самом деле, не побивайте человека камнями. От побиванья камнями разрушается человек.

9 октября, предварительно побывав на спектакле “Дни Турбиных”, Горький приезжает в Художественный театр. В его присутствии автор читает свой “Бег”. Общий смех в зале сопровождает его. Начинается обсуждение.

За несомненное разрешение высказывается Полонский:

   — Прочитанная пьеса — одна из самых талантливых пьес последнего времени. Это сильнее “Турбиных” и уж, конечно, гораздо сильнее “Зойкиной квартиры”.

Глава Главискусства Свидерский тоже говорит хорошо:

   — Если пьеса художественна, то мы, как марксисты, должны считать её советской. Термин — советская и антисоветская — надо оставить. К художественной пьесе, хотя бы она имела дефект, отрицательно относиться нельзя, потому что она вызывает дискуссии.

Наивнейший Судаков предлагает новую проработку пьесы с помощью автора, прежде всего проработку образа Хлудова, который, видите ли, уходит всего лишь под воздействием совести, что Судаков не стесняется публично заклеймить достоевщиной, а Хлудова должно тянуть в Россию единственно в силу того, что Хлудов знает о том, что теперь происходит в России, хотя я полагаю, что, именно зная, что происходит в России, никакой Хлудов и никто другой в неё бы никогда не вернулся. Что касается Серафимы и Голубкова, то Судакову слишком мало их желания видеть Караванную, снег. Фи! Что за вздор! Они для того воротиться должны, чтобы жить в РСФСР!

Поднимается Горький, очень высокий, сильно сутулый, с круглой седеющей головой, сухо покашливает, гулко гудит:

   — Из тех объяснений, которые дал режиссёр Судаков, видно, что на него излишне подействовала “оглушительная” резолюция Главреперткома. Чарнота — это комическая роль, что касается Хлудова, то это больной человек. Повешенный вестовой был только последней каплей, переполнившей чашу и довершившей нравственную болезнь.