Поначалу Руперт был склонен думать, что Меа сочинила эту историю по каким-то своим соображениям, но Бахита заверила его, что это все правда. Более того, по ее словам, воины их племени денно и нощно охраняют Черный Перевал, единственный путь, по которому можно попасть в их оазис, если вдруг туда нагрянут те, кто захотят отомстить за смерть Ибрагима, и все делается для того, чтобы в случае нападения стоять до конца. Впрочем, никто так и не напал, ибо среди местных племен оазис пользовался дурной славой места, населенного духами, а его обитатели считались неверными чародеями на службе у самого дьявола. То, какая судьба постигла отряд Ибрагима, который был найден повешенным на деревьях, и в особенности, судьба самого шейха, лишь укрепило арабов в их мнении.
Позднее письма были отправлены снова, на сей раз с двумя гонцами. Спустя какое-то время один из них в очередной раз привез их назад. По его словам, он наткнулся на дозор махдистов и едва смог унести ноги. В отличие от него, его товарищу не повезло. Того поймали и пронзили копьем.
После этого Руперт оставил все попытки восстановить связь с цивилизацией. Погруженный в кромешную тьму телом и разумом, он проводил свои дни в печали. Он провалил порученную миссию, а те вожди, которых он рассчитывал подкупить, теперь были ярыми сторонниками Халифы. Его военная карьера закончилась, ибо он потерял ногу и зрение, и, что хуже всего, жена наверняка считала его мертвым. Его сердце обливалось кровью при мысли о том, сколь велико ее горе, а также горе его матери, но, увы, что он мог поделать? Лишь покорно склонить голову перед силой, по воле которой все это произошло, и молиться, что рано или поздно хотя бы часть этого тяжкого бремени будет снята с его плеч.
Ибо он не мертв, и, похоже, в ближайшее время не умрет. Меа, которая невольно навлекла на него все эти беды, своей нежной заботой спасла ему жизнь, а ее решимость и свирепая храбрость уберегли его от петли. Руперт считал, что своим разумом тоже обязан ей, потому что в самом начале, когда груз всех эти жутких несчастий давил ему на мозг, грозя сокрушить его, ему порой казалось, что рассудок изменяет ему. Она же, не спускавшая с него глаз, все видела и понимала. А поскольку обычаи Востока всегда одинаковы, как «когда дух злой от Бога снизошел на Саула, взял арфу Давид и играл рукою своей, и Саул встал освеженный и здоровый, и дух злой покинул его»[15], так и Меа взяла в руки арфу и играла Руперту и пела над ним своим звонким, нежным голосом старые-престарые песни Египта, часть которых не понимала даже она сама, пока, наконец, он на какое-то время забыл свои печали и освежился. Более того, вскоре его ожидало одно счастье, ибо зрение вернулось к нему.
Как-то раз в полуденный зной он лежал на ангарибе, местном топчане, в большой прохладной комнате, которая была отведена ему, ибо если он долго сидел, изуродованная нога причиняла ему боль. Меа устроилась рядом с ним на табурете. Она уже сыграла и спела ему, и теперь ее похожий на арфу инструмент лежал рядом с ней. Подперев подбородок рукой, она молча смотрела на Руперта. Он тоже знал, что она смотрит на него, ибо чувствовал на себе ее взгляд и развлекал себя тем, что старался вспомнить черты ее лица, которе он видел всего трижды – в храме Абу-Симбела, когда она прощалась с ним в горном проходе, и, наконец, когда она появилась перед ним во главе своего отряда и навлекла гибель на Ибрагима и его разбойников.
Впрочем, последний раз не в счет, ибо тогда она была не похожа на себя, напоминая скорее валькирию или воплощение мести, а не женщину. И вот теперь он развлекал себя тем, что пытался соединить эти два лица, что оба принадлежали ей, в одно, и ломал голову над тем, которое из них у нее сегодня. Бесполезное занятие, которому он предавался по привычке, глядя на нее сквозь кромешную, приводящую его в бешенство тьму, что, словно стена, зажала его со всех сторон.
Он снова поднял глаза и, о чудо! Он прозрел! На фоне кромешной тьмы возникло нечто мягкое и похожее на облако, и он понял, что это женские волосы. Затем в рамке этих волос возникло призрачное лицо, а на нем горящие глаза, из которых по щекам катились слезы. Само же лицо было исполнено такой нежности, какой он ни разу в жизни не видел. О, как же оно было прекрасно! Нет, оно было бы прекрасно всегда, но для того, кто провел долгие недели в полной слепоте, увидеть перед собой это лицо было сродни чудесному небесному видению. А этот взгляд! Он также был позаимствован у какого-нибудь скорбящего небесного ангела! Руперт отвернул голову, затем посмотрел снова, думая, что лицо исчезнет, но нет, оно оставалось, где и было. Более того, ему была видна и рука, подпирающая подбородок, и подрагивающие губы, которые едва-едва сдерживали рвущиеся наружу рыдания.
– Меа, – спросил он по-английски, – почему ты плачешь?
Она вздрогнула и поспешила тыльной стороной ладони вытереть с лица слезы.
– Я не плачу, – ответила она веселым голосом. – Бей, ты не мог слышать, как я плачу.
– Нет, Меа, но я видел. Твоя щека была вся мокрая, а ты сидела, подперев подбородок рукой.
Она по-арабски издала крик радости, затем сорвала со своей головы покрывало и набросила ему на лицо.
– Больше не смотри, – сказала она, – для твоего глаза пока вредно смотреть слишком долго, иначе он снова ослепнет. Кроме того, – добавила она со счастливым смехом, – нехорошо подглядывать за женщиной, когда она этого не подозревает. Ты должен сначала предупредить ее, чтобы она успела придать лицу приличное выражение.
– Мне не нужно никакое другое, – мягко ответил Руперт, – сначала я подумал, что это мне пригрезилось, что передо мной ангел. Вот только ангелы не плачут.
– А по-моему, ангелы всегда плачут, когда смотрят вниз, на землю, ибо здесь есть над чем плакать, Руперт-бей.
С этими словами она попыталась взять себя в руки, но потерпела неудачу и разрыдалась. Затем бросилась на колени подле него и сказала:
– Ты спрашиваешь меня, почему я плачу (всхлип), и я скажу тебе (всхлип) всю правду. Потому что ты стал таким из-за меня, и я не могу этого вынести, ибо сердце мое тебя любит. Ты был готов умереть ради меня. Я же хочу ради тебя жить.
Руперт сел на своем топчане и сбросил с головы белый платок. Испугавшись за его новорожденное зрение, Меа машинально положила ему на глаза свою маленькую руку, заслоняя их от яркого света. Кризис наступил. Руперт это знал. Не знал он другого – что ему с этим делать.
– Не надо, моя дорогая Меа, – произнес он с легкой тревогой. – Если ты считаешь, что свет может мне навредить, завяжи мне глаза платком. И тогда мы поговорим.
И она послушалась и, обойдя, встала за его спиной. Он же чувствовал, как ее горячие слезы падают ему на волосы. Это был ужасный момент, но он сидел неподвижно, держась рукой за топчан, и не произнес ни одного их тех нежных слов, что были готовы сорваться с его губ.
– А теперь, Меа, – сказала он, – садись, но не на ангариб, а на табурет.
– Я села, – покорно ответила она. – Говори.
– Меа, – сделав над собой усилие, продолжил он. – Так дело не пойдет. Ты жалеешь меня, переживаешь и поэтому говоришь слова, которых не должна говорить. Пойми, Меа, я женат.
Он умолк. Она тоже молчала. «Интересно, – задался вопросом Руперт, – что она сейчас делает? Неужели вообще ушла, оставив меня одного, как я на то надеялся?» Не в силах больше терпеть неизвестность, он убрал со лба повязку. Нет, девушка по-прежнему сидела рядом с ним, молча, с печальным лицом.
– Я женат, – повторил он, не зная, что еще сказать.
Тогда она подняла глаза и спросила:
– Ты ненавидишь меня, Руперт-бей?
– Нет, конечно! – возмущенно воскликнул он. – Совсем наоборот!
– Спасибо. Тогда, наверно, я тебе не нравлюсь? Ты считаешь меня уродливой?
– Нет, конечно. Такую красивую женщину, как ты, еще нужно поискать.
– Спасибо, – снова сказала она. – Мне приятно это слышать, хотя ты так не думаешь. Ты сердит на меня потому, что ты лишился ноги и глаз, а твоих людей убили. Но это вина старой Бахиты, а вовсе не моя.
– Прошу тебя, Меа, не говорил так. Ни ты, ни Бахита не виноваты. Это то, что вы называете кисмет.
– Да, наверно и кисмет тоже. Кисмет везде. Кисмет вот здесь, – и она положила руку себе на грудь. – Значит, ты не ненавидишь, не считаешь уродливой и не сердишься, а я – о, я люблю! – Меа вложила в это слово столько нежности, что ею, казалось, наполнилась вся комната. – А еще я у себя, в моей Таме, я знатная женщина, а не родилась в грязи. Так почему ты отказываешься взять меня? Взгляни! – и она встала перед ним и медленно повернулась вокруг. – Я не такая красавица, как ты говоришь, слишком мала, слишком худа, но я не плоха! Я буду тебе хорошей женой, я подарю тебе детей. Я буду всегда тебя любить, пока не умру. Мой народ не жалует чужестранцев, но они будут рады, если ты возьмешь меня в жены, ибо тоже тебя любят. Они хвалят тебя, они считают, что ты самый храбрый воин на всей земле. Мои эмиры спрашивали меня этим утром, не взяла ли я тебя уже в мужья, и если да, то хотели устроить по этому поводу праздник.
Руперт снова натянул на глаза повязку, – так ему было удобнее, – а в оправдание пробормотал, что де свет режет ему глаза.
– Меа, – с отчаянием в голосе произнес он, – неужели тебе не понятно, что я уже женат?
– Разве это так важно? – спросила она. – У мужчины может быть две жены, даже четыре, если он захочет.
– Нет, – ответил Руперт. – Прошу тебя, оставим этот разговор. Говорить такие вещи нехорошо, это выше моих сил. По нашим английским законам можно иметь только одну жену, и больше никого – никого. Ты наверняка это знаешь.
– Да, я знаю. Я слышала об этом в Луксоре, но, по-моему, это все пустые разговоры миссионеров. Белые люди делают много такого, чего, по их словам, они не должны делать. Я это вижу и замечаю. Кто знает, сколько у тебя жен? Но если ты не хочешь меня – что ж, тогда mafeesh