Крестоносец растворился в сумерках, а Мадленка, оставшись одна, долго думала, сидя на кровати в одиночестве, но так ничего и не надумала и легла спать.
Глава 2,в которой Филибер против своей волистановится глухонемым
Пробудившись, Мадленка первым делом справилась о Боэмунде и, к разочарованию своему, узнала, что он отбыл куда-то. Ей было нелегко без своего врага, неожиданно превратившегося в друга и советчика. Она чувствовала, что он умнее, жестче и много проницательнее, чем она, и что только он способен собрать воедино те нити, которые вели к разгадке столь страшного преступления. Сама она без толку бродила вокруг да около, и пока ее действия не имели никаких результатов, кроме отрицательных. Желая убедиться, что Боэмунд не ошибся в своих предположениях, она перечитала Библию настоятельницы, обыскала ее вдоль и поперек и ощупала каждый листок, но безуспешно. У брата Киприана Мадленка стащила перья, немного чернил и лист бумаги, на который для верности записала ключевые моменты разыгравшейся драмы; но сколько она ни билась, ей так и не удалось объединить их в сколько-нибудь стройную систему, и она сожгла пергамент.
Боэмунд вернулся ближе к вечеру, запыленный, усталый и грязный, прямиком отправился к великому комтуру и о чем-то долго с ним говорил при закрытых дверях. А после нашел во дворе Филибера и спросил, будет ли тот его сопровождать в случае надобности, если предприятие выдастся опасным.
Филибер, которому, похоже, надоело безделье и прискучили разом все исповедницы, объявил, что он готов за товарища в огонь и воду, потому как опасности созданы для людей, неробких сердцем, и весело спросил, что ему придется делать.
– Ничего особенного. Ты будешь изображать моего глухонемого слугу, – огорошил его Боэмунд.
– Опять! – завопил Филибер. – Нет, что ж такое! Черт возьми, я уже изображал глухонемого в Белом замке, и мне это надоело! Неужели я ни на что больше не гожусь?
– Филибер, – урезонивал его Боэмунд, – мы едем на вражеские земли. Понял? А ты не говоришь по-польски.
– Еще чего выдумал! – возмутился Филибер. – Чтобы я учил такой пакостный язык? – Он выразительно прокудахтал на подобие польского несколько фраз, услыхав которые Мадленка повалилась от смеха. – Черт возьми, и почему они не могут говорить, как все нормальные люди, по-французски или по-немецки? Латынь и то лучше, если хочешь знать мое мнение!
– Брат, – Боэмунд оставался серьезным, – я уважаю тебя и твое мнение, но если там, куда мы едем, в нас признают крестоносцев, нам придется плохо. Поэтому для общего блага ты будешь глухонемым.
– И какой прок от глухонемого слуги? – пожаловался Филибер Мадленке, когда Боэмунд ушел. – Нет, ну просто черт знает что такое!
– Значит, ты тоже был в Белом замке? – спросила Мадленка.
– Был, – подтвердил Филибер нехотя. – Я получил приказ незаметно войти туда прежде, чем Боэмунд его окружит, ну и нарядился глухонемым нищим. Я должен был убить стражу на входе и опустить мост, когда начнется приступ.
– Надо же, – пробормотал лже-Михал, – а я думал, Боэмунд взял его с бою.
– Какое там, – проворчал Филибер. – Он не из тех воинов, которые оставляют что-то на волю случайности. У него всегда все предусмотрено, и он не собирался год держать чертов замок в осаде, чтобы потом с позором отступить. А! – Филибер безнадежно махнул рукой. – Знаешь, если бы те поляки не тронули Ульриха, жили бы себе припеваючи да жили, поэтому и жалеть о них нечего. Только вот мне любопытно, что Боэмунд затевает сейчас. Неспроста он все делает, ох, неспроста!
Через несколько дней Мадленку вызвали к великому комтуру, где брат Киприан огласил вслух ее показания и спросил, верно ли он записал. Мадленка не нашла ни одной ошибки и поэтому под обманчиво бесстрастным взглядом Боэмунда криво расписалась не пергаменте, как «Михал Соболевский», и приложила палец. Боэмунд нагнал ее в галерее и велел собираться.
Приблизительно через час Мадленка присоединилась к маленькому отряду, ждавшему ее во дворе. Всадников было человек десять, все проверенные, опытные люди, говорящие по-польски. Они оделись как купцы, а Боэмунда и вовсе было не узнать. Он оставил в замке белый плащ и доспехи с изображением солнца, на тело надел кольчугу, а поверх нее – костюм литовского покроя и плащ. Филибер, дуясь, ехал на низкорослом литовском коньке, который, однако же, без особых усилий вез такую нешуточную ношу. Боэмунд запасся охранными грамотами на имя Ольгерда из Вильнюса и его сопровождающих, и под палящим летним солнцем кавалькада двинулась к Торну, откуда они должны были свернуть на Каменки.
Когда выехали из Мальборка, Мадленка обернулась в седле и глядела назад, пока башни крепости не скрылись из виду. В горле у нее стоял ком; она знала, что едет домой, но ей почему-то не становилось легче. Вдобавок у нее пропал аппетит, и, когда они наконец добрались до Торна, девушка не смогла проглотить ни кусочка.
Фон Ансбах встретил их радушно, послал разъезд, который вернулся и сообщил, что местность по ту и другую сторону границы спокойна, а значит, они могут без помех продолжать свой путь. Боэмунд сердечно поблагодарил его, они сменили лошадей и на другое утро покинули земли Тевтонского ордена. Впереди простирались равнины, леса и неизвестность.
По мере того как они приближались к цели, Мадленка становилась все мрачнее, хотя, казалось бы, у нее были все причины радоваться. Сам дед гордился бы ею, если б узнал, из каких переделок она вышла с честью. Положим, когда напали на мать-настоятельницу, ей, Мадленке, попросту повезло, но ведь из темницы она выбралась сама, да еще и Лягушонка спасла, у самих крестоносцев нашла приют и покровительство, и теперь они же провожают ее домой, чтобы с ней чего не случилось. Но, несмотря на все успехи, на сердце у нее было тяжело, словно ей чего-то не хватало – чего-то такого, без чего само ее существование теряло смысл.
Плохо было то, разумеется, что она так и не добралась до разгадки произошедшего, не наказала виновников смерти Михала и остальных, да еще вдобавок и упустила их, когда они были почти у нее в руках. Но если Боэмунд прав и если им ничего не стоило убить даже настоятельницу, у которой наверняка имелись могущественные защитники, и высокородную княгиню Гизелу, то как знать, не повезло ли ей, что она осталась в неведении?! Но дело было даже не в том: Мадленка вся извелась, пока не призналась себе, что ей, пожалуй, больше всего будет не хватать… синеглазого.
Открытие потрясло ее. Раньше она как-то не задумывалась над тем, что значит для нее Боэмунд фон Мейссен. Он был просто частью существующего мира – довольно докучной, надо признаться, особенно когда выказывал в отношении нее всякие кровожадные намерения, но теперь, когда он из врага превратился в союзника, она не сомневалась, что испытывает к нему вовсе не чувство дружеской благодарности, а тем более, упаси боже, не ненависть и не презрение. В его присутствии Мадленка не знала, куда ей деть себя; то ей становилось жарко, так что она чувствовала, как горят ее щеки, то она делалась ко всему безразлична, грубила без причины и дулась на окружающих, у нее часто пропадал аппетит и даже болел живот, хотя совершенно непонятно, какая может быть связь между сердцем, источником нежных чувств, и презренным желудком, перемалывающим земную пищу.
Худшее же, однако, заключалось в том, что она не могла позволить себе даже питать по поводу своей влюбленности никаких иллюзий. Волшебные воздушные замки, которые строят все влюбленные, были для нее запретны, ибо Мадленка была слишком умна, чтобы закрывать глаза на разделяющие их преграды. Девушка не могла забыть, что сама она полячка, а человек, к которому она неравнодушна, – немец, то есть исконный враг поляков и, более того, крестоносец, то есть воин, давший обеты монаха. Он не мог жениться – ни на Мадленке, ни на ком ином вообще. А раз так, они никогда не будут вместе, если только… Но что именно «только», Мадленке даже думать не хотелось. Она сочла бы ниже своего достоинства переступить через свою честь.
Да даже если бы она каким-то образом и сумела пересилить себя – ибо для любви в конечном счете нет ничего невозможного, – не было решительно никакой надежды, что синеглазый красавец ответит ей взаимностью. Мадленка никогда не обольщалась насчет своей внешности, но когда она недавно увидела в реке свое отражение, ей захотелось зарыдать в голос. Господи, какая она тощая, неухоженная, рыжая, страшненькая! Прямо пугало огородное, прости господи, а не женщина! И добро бы приглянулось ей такое же, как она сама, страшилище болотное – так нет, подавай ей статного и беловолосого, с синими глазами, красивее которого и быть не может. Все в нем теперь казалось ей достойным восхищения – его безусловная храбрость, его редкое самообладание, его имя, которое раньше она не могла произнести без содрогания, и даже то, что по его милости она едва не оказалась в раю до срока, было предано забвению как неуместный эпизод из прошлого. Ей нравились его редкие улыбки, спокойная речь, даже его манера холодно смотреть на собеседника, словно взвешивая его на неких внутренних весах. Если он не являлся воплощением всех мыслимых и немыслимых достоинств, то все же был к идеалу намного ближе, чем она. Тоска охватывала Мадленку, как только она начинала думать об этом. Никогда им не быть вместе! И от сознания невозможности счастья Мадленка ощущала острую боль, много противнее боли физической. Она утешала себя только тем, что синеглазый не подозревает о ее чувстве, а вдали от него она неминуемо о нем забудет, но это было худшее из утешений, какое можно вообразить.
Мадленка ощущала себя беспомощной, зависимой, жалкой. Она-то, которая прежде так гордилась своей строптивостью! Чувство, подобного которому она ранее не испытывала – только читала о нем в книжках, – придавило ее своей неожиданной мощью. Девушка была оскорблена, потому что оказалась слабее его и не могла перебороть свою пагубную привязанность. Душа ее была так сильно уязвлена, что Мадленка даже не заметила… как вновь оказалась в родных местах. Очнувшись, девушка подумала: все кончено. Ее доставят домой, потом Боэмунд, как было условлено, оставит ее на попечение родителей и уедет, и они, скорее всего, ушлют ее в монастырь. Мадленка никогда его больше не увидит, и синеглазый, наверное, даже не узнает, как сильно она любит его.