– Знаешь… ― Обрывая мысль, Кьори снова смотрит на меня, пусто и безжизненно. ― Эмма, она так близко принимала нашу войну. Она говорила, ваш народ знает вину жестоких гостей перед радушным и более слабым хозяином. Она говорила, вы уже так воевали, и ваша война выиграна. Выиграна… вами?
– Нами, ― эхом отзываюсь я.
Я вспоминаю снисходительные замечания отца о краснокожих соседях. Вспоминаю истории о том, как многие индейцы, уходя из плодородных низин Сьерра-Невада к взгорьям, проклинали старателей, суля им беды, а вскоре умерли от голода и холода в злом снегу. Вспоминаю иные байки: о повешенных индейцах, застреленных индейцах, о попытках сделать индейцев рабами, еще на заре Америки. Последнее воспоминание ― индеец из города. Индеец, каждый день которого ― попытки доказать, что он заслуживает шерифского значка, места на церковной службе и фамилии покойного приемного родителя. Заслуживает, независимо от оттенка кожи, волос и глаз. А ведь он не обязан ничего доказывать. Однажды он уже это сделал.
– Да, ― повторяю я. ― Однажды мы выиграли. И…
Я понимаю Джейн.
Я не успеваю закончить, Кьори не успевает ответить. Рядом раздается знакомый, бесцеремонный, громкий голос:
– Итак… это не Жанна! Иначе почему бы ты болтала с ней о ней самой? Так я ее убью?..
Возле моего горла маячит нож. Вскрикиваю; замерев, гляжу на смуглое лицо Цьяши, которое сейчас примерно на уровне моего лица. Гибкая Лоза злится и одновременно торжествует. Не знаю, сколько времени назад она утащила из комнаты награбленное добро, но это явно произошло давно, так или иначе, она в курсе нашей беседы и не собирается молчать.
– Так и знала! Знала!
– Цьяши. ― Кьори плавно отводит занесенный нож. ― Перестань. Это Эмма. Она сестра Жанны. И она…
– Так же бесполезна!
– Цьяши! ― Кьори уже по-настоящему зла. ― Она здесь впервые! Ей страшно! Ты перепугала ее еще сильнее, ты вела себя, как звериные, и…
– Но ведь она права, ― тихо перебиваю я. ― Она совершенно права: я бесполезна. Если я должна была исполнить последнюю волю Дж… Жанны… я ее исполнила. Сообщила вам о ее смерти. Теперь я хотела бы попасть домой. Вы поможете?
Цьяши так удивлена моим согласием, что позабыла бранные слова. Гибкая Лоза то открывает, то закрывает рот, бездумно созерцая собственный нож. Кьори глядит мимо нее и мимо меня, в пустоту, брови сдвинулись к переносице, на лбу прорезалась морщинка.
– Пожалуйста…
Прежде чем хоть одна из них бы ответила, помещение вдруг заполняют незнакомые голоса. Их не два, не три, даже и не дюжина; их десятки, они ревут и перехлестывают друг друга. Многие заклинанием повторяют имя. Не мое имя.
– Жанна!
– Жанна вернулась к нам!
– Да здравствует Исчезающий Рыцарь!
– Пропустите!
Кьори и Цьяши почти одинаково прижимают руки ко ртам и вскакивают.
4Пантера, волк и орел
Танцы именно таковы, какими представлялись мне с утра: шумны и бестолковы, несмотря на то, что квартет начинает со стройных европейских вальсов. Настроение не улучшается, хотя по зале разливаются нежные «Песни любви» и «Голубой Дунай». Штраус прекрасен. Талант его расцветает там, на Большой земле, познавшей тысячи войн, перемирий и великих открытий. Музыкант вроде Иоганна Штрауса никогда не поедет гастролировать в полудикие Штаты6; все, чем нам суждено довольствоваться, ― посредственное исполнение его композиций негритянскими оркестрами и не менее посредственное ― оркестрами белых филармоний. Почему-то я ни минуты не сомневаюсь: европейцы играют свою музыку лучше нас, жалких подражателей. В конце концов, они создали ее.
– Чудесно, не правда ли?
Со мной снова беседует Флора Андерсен; кажется, она взяла роль моей верной компаньонки. Я неловко улыбаюсь, пожимаю плечами и решаюсь озвучить мысль:
– Едва ли эта вальсы так звучат в Вене…
– Не поспорю, ― отзывается миссис Андерсен, изящно отпив из бокала. ― Венцы неважно умеют веселиться, их исполнение лишено такой живости, хотя играют зачастую десятки музыкантов, огромнейшие оркестры…
– Правда? ― недоверчиво уточняю я и получаю величественный кивок.
– Моя девочка, мне случалось бывать в Вене. Балы подлинно блистательны, трудно отыскать подобное даже на старом Юге. Но эта блистательность чопорна.
Здешняя простоТамне куда милее.
– Неужели…
Разговор занятен, но среди сюртуков и платьев уже мелькнула знакомая пара, отвлекающая от философских размышлений о вторичности нашей культуры. Серое и лазурно-голубое в отделке лимонных лент. Сэм и Джейн. Они смеются, стремительный вальс не мешает им вести беседу и иногда непозволительно близко склонять друг к другу головы. Я смотрю на кружево подола Джейн, на точные шаги ее стройных ног в легких туфельках. Мое кружево на таком же, только фиалково-бежевом платье запылилось, нижние оборки испачканы травой, турнюрная накладка примялась, когда я попыталась посидеть на постаменте каменного грифона.
– Америка уникальна, ― заливается Флора Андерсен. ― Подумайте, в каких условиях возводилось наше государство? Нас было немного, мы были бедны и просты… Сам Вашингтон отдыху на перине предпочитал скромный сон под сенью дуба, а кремовым тарталеткам ― вишневый пирог! Мы привыкли обходиться малым во всем, от пищи до музыки, и едва ли отыщется в Вене квартет, ― она кивает на наших темнокожих, ― способный на такое исполнение Штрауса. Вчетвером они стоят четырех дюжин. Почти каждый наш человек, если, конечно, не совсем пропащая душа, стоит десятка европейцев!
На последних словах она экзальтированно возвышает голос и получает одобрительные смешки от наших соседей, уже порядком налегших на пунш. Один из джентльменов, почтенный владелец лесопилки мистер Нортон, подлетает к нам и неуклюже ангажирует «блистательную нью-йоркскую патриотку» на вальс. Та соглашается, не забыв кокетливо поинтересоваться, хорошо ли мистер Нортон танцует. Ответ «О да, мэм, как и все лесорубы!» награжден грудным «Ах, очаровательно!». И я снова остаюсь одна, ищу Джейн среди кружащихся девушек, и тысячи демонов разом терзают меня. Кажется, вот-вот я лишусь чувств, но…
Но меняются аккорды. «Прекрасный голубой Дунай» отхлестывает от наших берегов.
«Сказки Венского леса» слишком любимы, слишком напористы и волшебны, чтобы я устояла. В «Сказках…» живет огромный мир за пределами Оровилла, мир, которого я не видела, но о котором грущу. Я дарю вальс Сэдрику Смарту, сыну одного из компаньонов отца. Мысли мои по-прежнему о том, каково быть в объятьях Сэмюеля Андерсена, но нельзя, нельзя поддаваться, тем более Сэдрик не менее ловок, красив, а как он глядит на меня… В полете и кружении игра негров перестает казаться посредственной, созвучия берут надо мной верх. И когда Джейн, увлекаемая Сэмом, улыбается мне из-за его плеча, я улыбаюсь в ответ.
Вальс… вальс для меня, наверное, что виски для пьяниц. В вальсе я перестаю тосковать и тревожиться, дурное отступает. Остаются свет залы, игривый блеск начищенного паркета, руки, держащие галантно, но крепко.
Сэдрик любуется мной, и мне нравится его любование, может, хотя бы оно вернет мне румянец?
– Вы сегодня так красивы, мисс Бернфилд, совсем как… горный цветок.
Сэдрик шепчет это, и его, а не мои щеки алеют. Позволяя чуть сильнее сжать руку, дарю еще улыбку. Это ни к чему не обязывает: он влюблен давно и без иллюзий, лишь изредка робко напоминает о своей любви и благодарен за то, что я хотя бы не топчу ее. Я жестока… как я жестока, если разобраться. И как жестока судьба теперь со мной, не в наказание ли?..
– Эмма? ― обеспокоенно зовет Сэдрик, и, прежде чем момент стал бы неловким, вальс смолкает. Я размыкаю объятие и тепло, но безмолвно киваю на вопрос «Вы в порядке?», после чего покидаю своего кавалера.
Он тоскливо глядит вслед.
Музыканты берут паузу; кто-то по щелчку отца несет в их уголок подносы с напитками и угощениями. Сам отец торопится в противоположную часть залы, ко входу, где собирается толпа, явно обступающая кого-то. Кого-то долгожданного и обещанного. Тут же я получаю подтверждение догадке: среди серых, коричневых и цветных сюртуков мелькает высокий силуэт в черном.
– Идемте, идемте, мистер Андерсен!
Рядом незаметно возникла Джейн. Ее разгоряченный взор устремлен на гостя. В толпе мелькают и вызывающе-полосатый сюртук отца, и персиковое платье Флоры Андерсен, и сдержанный пиджак ее мужа. Все шумят; до нас, по мере того как мы пересекаем залу, начинают доноситься оживленные голоса:
– Вы нас почтили!
– Старина Винсент, вы чуть не пропустили пунш!
– Что там головорезы, шериф, многие сегодня за решеткой?
– Мистер Редфолл, хоть к ужину успели!
– Позвольте представиться…
Джейн тихонько хихикает в кулак и сообщает Сэму:
– Вот наш индеец… нужно выручить беднягу, он не любит внимание. Я уже придумала, как это сделаю, но не вырывать же его сразу из рук отца, он меня убьет! Идите, познакомьтесь, а я пока угощусь пуншем. Совсем пересохло в горле, вы замучили меня, милый Сэм.
«Милый Сэм»… моя Джейн не просто меткий стрелок, она метка и в словах. Она выпускает локоть Андерсена, ― как если бы сдула дымок со ствола невидимого револьвера, ― и отходит. По лицу Сэмюеля я с горечью понимаю: еще недавно заинтригованный «краснокожим шерифом», сейчас он с радостью променял бы знакомство на общество моей сестры, на возможность наполнить ее бокал и увериться, что она останется рядом до конца вечера. Но Джейн окончательно поработила его разум: Сэм не перечит. Ответив на ее улыбку, подарив вторую мне, он идет к отцу. Его пропускают; я, пользуясь этим, спешу следом.
Молодой индеец стоит, прямо держа спину. Он выделяется из толпы: не только длиной густых волос, не убранных в хвост и достигающих лопаток, но и нарядом. Он не счел нужным переодеться перед визитом, впрочем, я вообще не знаю, есть ли у него вечерний костюм. На официальную одежду не раскошеливаются многие оровиллские белые, что говорить о племени, для которого правильный наряд ― удобный наряд? Редфоллу, например, удобно в рубашке с небрежно повязанным шейным платком, в кожаном жилете с грубой бахромой по краю и в привычных для Калифорнии штанах «деним», разве что не синих, а черных. Вид довершают пыльные сапоги и единственная блестящая деталь ― звезда на груди. Невзирая на отсутствие перьев, бусин, черепов и других амулетов, шериф смотрится крайне живописно, а ведь на скуластом лице нет даже боевой раскраски. Впрочем, Винсент не носит боевой раскраски; как и прочее, этот обычай для него мертв. Он сделал ее один раз за всю жизнь, на один день, точнее,