Мурашки по спине. «Легенда о Жанне не окончена». Я повторяю это одними губами, но меня слышат.
– Вот именно, Эмма. Не окончена, как и моя. Нет ничего опаснее неоконченных легенд.
– Вы пугаете меня, ― признаюсь я, и его глаза загораются. ― Я… что, должна помочь? Джейн? Или вам?
– Пока ты в таком положении, ― светоч по-прежнему говорит глухо; две девушки в отдалении вряд ли могут слышать, ― что выбираешь не между «должна» и «не должна», а между «хочу» и «не хочу». Так чего ты хочешь, Эмма?
– Домой, ― не владея собой, скулю я. ― Хочу… покоя!
– Так иди, ― просто отвечает он. ― Иди. ― И так же просто добавляет: ― Но покоя не будет. Поздно.
Меня будто обдают ледяной водой. Предательски трясутся колени, и в поисках опоры я тяну руку вперед. Пальцы находят массивную руку светоча, сжимают ее. Камень на ощупь ― шершавый и скользкий, то ли от лишайника, то ли от чьих-то личинок.
– Боже… ― шепчу я. ― Что вы имеете в виду?
И снова в зеленом космосе глаз вспыхивают звезды.
– Внимательнее, Эмма. Берегись. Вокруг обманщики и чужие глаза. И помни: для некоторых ты заменила сестру, а нельзя заменить кого-то и не заплатить за это.
– Но я…
– Грядут великие события. Но если повезет, ― голос становится вкрадчивым, ― тебе не придется в них участвовать.
Цепляюсь за светоча уже обеими руками, ломаю ногти, по пальцам разливается боль. В рассудок всадили несколько раскаленных игл ужаса; каждая рана ноет.
«Покоя не будет». Значит, Зеленый мир еще придет за мной.
«Вокруг обманщики и чужие глаза». Значит, и дома кто-то замыслил дурное, кто-то… может, убийца сестры, которого тщетно ищет Редфолл?
«Хорошо помолиться». Может, Джейн уже в аду?
– Что значит «если повезет»?.. ― Язык едва слушается.
Светоч отзывается с готовностью, как если бы ждал:
– Это значит «если выполнишь просьбу», Эмма, важную. Тогда будут спасены многие. Спасены с твоей помощью… спасены в память о твоей сестре… и спасены почти без жертв.
– Какую просьбу?
В Саркофаге снова медлят.
– Скоро я к тебе приду, и мы поговорим вновь. Уверен, ты ― если согласишься ― сделаешь все не хуже Джейн. Я ведь собирался просить ее, мы так славно все продумали…
Джейн. Он назвал ее Джейн, а не Жанной. Подмечаю это краем сознания, прежде чем понять, что мне изменяют последние силы. Ноги окончательно подламываются. Я опускаюсь на мох и утыкаюсь лбом в камень обезьяньих колен. Из груди рвется жалкое:
– Но мне обещали другое! Отпустить меня домой!
Я ведь… я не Жанна…
– Да. ― Светоч говорит мягко, но на меня давит его холодная тень. ― И не нужно ею быть. Тебе не придется проливать кровь. Биться. И даже лгать. Понадобится простая вещь, связанная с… одним славным человеком.
Она тебя почти не затруднит.
Еще немного ― и я все-таки сойду с ума, запутаюсь, захлебнусь в медовых речах, за которыми плещется тяжелый деготь. Ясно: светоч ничего не пояснит, пока не сочтет нужным; если настаивать, сделаю хуже. Я измучена. Выжата. Остается лишь бесцветно кивнуть.
– Как вы придете, если вы мертвы? Призраком? Как я узнаю вас?
Побеги осоки рядом со мной пригибаются к земле.
– Узнаешь, поверь. А ныне не размыкай губ. И не тревожить спутниц, ведь мой план ― надежда, для которой нет пока почвы. Жди, Эмма. Жди встречи. А теперь иди.
Космос в глазницах тускнеет; Саркофаг подобно древнему животному погружается в землю. Над ним смыкается мох, по которому тут же проползает красная кобра с рисунком черных треугольников на капюшоне. Она минует меня, не нападая, но от одного ее вида все равно передергивает. Я осторожно поднимаюсь с колен. Оправляю платье и, заметив выбирающихся из-за знакомых деревьев спутниц, окликаю:
– Кьори, Цьяши!
В ответ доносятся не голоса. Это… странный хруст, напоминающий треск ломаемых костей, но хуже ― в разы хуже, может, из-за сопровождающего его вскрика:
– Цьяши! Что ты наделала! Моя свирель!
Змеиная жрица склоняется и выпрастывает что-то у подруги из-под ноги. Распрямившись, пытается трясущимися руками соединить переломанные трубочки тростника. С ужасом поднимает взгляд, и именно теперь я понимаю, что тишина вокруг нас давно не абсолютна.
Она полна шипения просыпающихся змей.
Объятая паникой, я закрываю глаза, и зеленая реальность отступает. Я прячусь. Там, где меня никто не найдет. И где еще страшнее.
Двое стоят по разные стороны кровати и тяжело глядят друг на друга. За окном все выше поднимается ласковое солнце. Бессмысленно… разве вправе оно вставать?
Первый человек сражался за то, чтобы удержать душу моей Джейн среди живых, и проиграл; второй ― за то, чтобы душа отправилась в иной мир чистой, и победил. Злая ирония: здесь, в темной комнате, перед смертным одром, Южанин наконец одержал победу над Северянином.
Доктор Мильтон Адамс прибыл из Оровилла. Он ― блестящий военный хирург, давний друг отца и наш семейный врач ― был единственной надеждой на спасение Джейн. Нам оказалось некому более довериться в беде. Много ли в провинции хороших медиков? Много тех, у кого не трясутся руки от выпитого перед практикой и кто вообще способен справиться с чем-то серьезнее разбитого лба и несварения? Отец послал за Адамсом сразу, еще до того как слуги внесли мою бедную сестру в дом и уложили. Он явился быстро.
Мы с Джейн любили доктора с детства, а он, бездетный холостяк, любил нас, как мог бы любить маленьких племянниц. Его лицо ― широкое, усатое, с живыми оливковыми глазами и шрамом-полумесяцем от виска до носа ― я неизменно видела, выкарабкиваясь из очередного недуга. Его темные, тронутые сединой волосы Джейн украсила венком, когда он вернулся с фронта. Улыбка ― неширокая, но неизменно сопровождаемая прищуром и легким поджатием губ, ― вселяла в нас стойкость, как бы скверно ни складывались обстоятельства. До сегодняшнего дня, ведь сегодня доктор улыбался умирающей.
– Одно отрадно, ― раздается его тихий голос. ― Она ушла с миром. Мы все благодарны вам, преподобный.
В последнем слове ― напряжение, которое доктор, как ни пытается, не может скрыть. Я понимаю его всем сердцем, понимаю, как бы оно ни болело и ни шептало: «Не время для этого, не время». Когда Натаниэль Ларсен поднимает глаза и кривит бескровные губы, я в очередной раз осознаю: слово «преподобный» ― как и «пастор» ― не совсем подходит человеку, которого мы позвали, чтобы облегчить Джейн душу.
– Благодарны, ― вымученно повторяю я. ― Она обретет покой.
…На пестрой карте Оровилла найдутся самые разные «господние дома», не исключая китайский и иудейский. Наш город, как и вся страна, свободен в религии, здесь на одной улице может жить дюжина семей, и каждая будет верить во что-то свое. Пастырей-спасителей здесь тоже множество. Большинство не примечательно ничем, но только не наш. Даже сейчас я испытываю рядом с ним страх. Тот ли это трепет, что должно вызывать духовному лицу? Кто знает. Преподобный пытливо глядит на меня, и я потупляю взор.
У Натаниэля Ларсена редкое врожденное уродство: белые волосы, столь же белая кожа и голубые прозрачные глаза с воспаленными белками. Он высок и жилист, говорит низко, ему около тридцати. Обычно он надевает сутану, но под ней носит то же, что многие горожане: грубые штаны, рубашку. Я узнала об этом случайно, как и большинство. Просто в Лето Беззакония ― на похоронах шерифа ― именно Ларсен вслед за Винсентом Редфоллом, первый из горожан, открыл стрельбу по Псам. А прежде чем выхватить «кольт», сбросил в траву облачение, надетое в знак прощания с мирской суетой. Отец говорил, зрелище ― акт молниеносного обращения служителя Господа в Его же карающую длань, ― выглядело впечатляюще.
Ларсен тогда только сменил прежнего пастора, попавшего под пулю в уличной перестрелке, и с первого дня о нем в изобилии плодились слухи. Подогревал их сам факт, что епархия почему-то не одобрила кандидатов местного духовенства, а прислала «ставленника», да еще молодого. Община негодовала: такое шло вразрез с обычаями. Впрочем, когда слухи о преподобном подтвердились, мотивы стали ясней. Почему не поставить в городе, погрязшем в пороках и вооруженном до зубов, пастора, чьи старые грехи еще страшнее? Являющего собой образец «заблудшей», но одумавшейся «овцы», а говоря библейским языком, рожденного свыше14? Не в пример ли его прислали, надеясь, что следом переродятся все отчаянные головы?
Мы знаем: Натаниэль Ларсен ― южанин, выходец из луизианской плантаторской семьи. Знаем: он ушел добровольцем в первые дни войны и делал блестящую офицерскую карьеру. Знаем: затем он пережил нечто, после чего внезапно оставил службу и подался в богословие. Теперь он здесь. Больше нам неизвестно ничего. На проповедях Ларсен не приводит примеров из собственной биографии, либо же ловко их вуалирует.
Несмотря на изначальную настороженность, община постепенно смирилась. Никто не скажет о Ларсене дурного: он заботлив, проницателен, отлично ораторствует и чутко слушает. Но в какие-то моменты на смену доброму пастору словно приходит тот, кем он был до обретения сана. Человек с ружьем. И именно рядом с этим человеком я вечно ощущаю себя грязной и грешной.
И не только я.
– Благодарны? Я предпочел бы, ― он неотрывно глядит на доктора, ― чтобы она вовсе не уходила. Она была юна и хотела жить.
Чувствуя тошноту, упрямо смотрю на свою бледную сестру с разметавшимися по подушке волосами. На окровавленную ткань рубашки и расслабившиеся кулаки. Джейн, распростертая на спине, с сомкнутыми милосердной дланью веками спит… спит, но никогда не проснется.
– Мы все предпочли бы, поверьте. ― Адамс словно охрип. ― Искренне надеюсь, что ваши слова не попытка укорить меня в недостаточных усилиях. Вам прекрасно известно: мои усилия по спасению жизни всегда предельны.
От слов веет грозой; ответ может ее усилить. Даже являясь прихожанином Ларсена, доктор Адамс не простит ему таких двусмысленностей, не только потому, что щепетилен в вопросах чести, но и из-за так и не изжитой идейной розни. Как она нелепа сейчас…