– Я не задумывался по-настоящему. А ты? Брак ведь обоюдная обязанность.
Джейн улыбается, но теперь слабо и грустно.
– Брак ― не только обязанность, Сэм. По крайней мере, хороший брак.
– Да… конечно. ― Понимаю, что сказал глупость и точно не то, что думаю, выдал прописную истину в пуританском духе. ― Я вовсе не…
– Это нежность. ― Пальцы крепче сжимают мои. ― И страсть, что бы ни говорили о ее греховности. Это поддержка, верность и… понимание, что в чужой душе всегда останутся неведомые тебе грани. Много граней, и некоторые острее стекла.
Много граней. Как у тебя, Джейн. Мне недоступна почти ни одна, я чувствую это, хотя что есть сил тянусь к тебе. Джейн…
Она подается ближе; платье шуршит по траве. Ее рука по-прежнему накрывает мою руку, а другая ведет по скуле. От взгляда невозможно укрыться, но еще мучительнее глядеть на приоткрытые губы: они почти соприкасаются с моими. Улавливаю легкое дыхание, вижу, как подрагивают, опускаясь, ресницы. Джейн целует меня, прежде чем я, не выдержав, поцеловал бы ее сам. Она осторожна, будто робка; пальцы плавно зарываются в мои волосы. Но другая ладонь уже смело, игриво скользит по груди.
– Подожди, нас могут…
Я пытаюсь отстраниться, хотя менее всего на свете желаю этого. Она не дает, крепко хватает за ворот. Шепчет: «Не бойся», и новый поцелуй настойчивее. Джейн слегка прикусывает мои губы, беззастенчиво скользит в рот языком и запускает уже обе руки мне в волосы. Сдавленно стонет, и я теряю опору, мир уходит в никуда. Подаюсь назад, упираюсь лопатками в ствол дерева и невольно увлекаю ее за собой. Она не противится. Ни секунды. С кем она научилась этому? Когда?.. Бернфилды не консервативны, воспитание у них достаточно свободное, но все же есть определенные вещи, которых я не мог представить. Не мог… но Джейн прижимается ко мне. Прижимается, и в поцелуй врывается еще один стон, отдающийся под кожей тысячей наливающихся тяжелым жаром искр.
– Дж…
Со мной что-то происходит, что-то немыслимое. Я не могу выговорить имя; на языке оно становится вдруг деревянным, ненастоящим, неправильным. Вместо него рвется хриплый вздох, и тут же перед глазами стелется знакомая темная пелена, а шею сзади словно сжимают чьи-то когти. Я перестаю различать Джейн. Перестаю, но в последний миг мне кажется, что она жестоко, торжествующе улыбается.
– Я…
Слова не идут. Даже не видя Джейн, я чувствую ее рядом: теплую, напряженную, овеянную запахом апельсиновых цветов. Дразнящее дыхание на коже ведет меня ― и я сам нахожу ее губы, целую их. Я ослеп, я не понимаю, что делаю… и я слышу яростный крик собственного рассудка. О том, что это ― скользить ладонью по спине Джейн и неумолимо опускать ее ниже ― неправильно. Что возвращать ей поцелуи, лаская нежный горячий рот языком, ― под запретом. Что легонько оглаживать ее вздымающуюся грудь и ощущать, как идеально она ложится в ладонь, ― невозможно. Я никогда не делал подобного, даже в танце не прижимал партнерш теснее, чем позволяли приличия. Что со мной? Как это похоже на…
– Я люблю тебя.
Шепот в ветреной тишине вдруг возвращает мне зрение. Распростертая на траве Джейн смотрит прямо в мои глаза, но куда-то сквозь меня. В тот же миг ко мне возвращается рассудок.
– О боже… Джейн…
Я опрокинул ее на землю. Она больше не прикасается ко мне, запястья заведены за голову. Зелень глаз заволокла чернота, но едва я называю имя, с удивительной быстротой зрачки становятся нормальными. Что же до меня, ― предпочитаю не представлять, как выгляжу. Жар по-прежнему терзает, и, надеясь усмирить его, я торопливо отстраняюсь, сажусь, принимаюсь отряхиваться. Не знаю, куда деть руки, которыми так нагло, так безумно…
– Что с тобой, Сэм?
Иначе не скажешь, чем простым языком: я лапал ее, лапал как проститутку и так же целовал. Ее губы припухли и стали порочно яркими, видны маленькие ранки. Джейн не спешит подниматься и просто наблюдает за мной. Она не улыбается; лицо не выражает вовсе ничего. «Я люблю тебя». Ни следа слов, будто их шепнул кто-то другой кому-то другому.
– Прости. ― Так пересохло во рту, что голос не слушается. ― Я… обезумел. Это словно был не я.
– Не ты… ― вкрадчиво повторяет она. ― Что ― не ты?
– Ты очень красивая, ― говорю, потому что дать ответ, который ей и так известен, слишком стыдно. ― Я теряю себя с тобой. Будь мы католиками и живи в Средневековье, я даже заподозрил бы, что ты ведьма, но…
Уголки рта Джейн приподнимаются; она откидывает разметавшиеся волосы и быстро садится, одергивает платье.
– Но мы американцы и живем в век поездов. Так что тебе меня не сжечь, Сэмюель Джером Андерсен. Не сжечь!
И она с коротким смешком целует меня в щеку, берет под руку и тянет наверх.
– Жарко становится. Идем в дом.
…Больше она не увидит моих приступов: последний случится лишь на вторую ночь после ее похорон. Темная пелена перед глазами приведет меня на кладбище, прямо к ее надгробию, подле которого будут нежно гореть оставленные матерью свечи. Я не коснусь их, не коснусь и камня. Я упаду на могилу… и пролежу так до рассвета.
Я всегда любил тишину ― знамение уюта и покоя. Но тишина особняка Бернфилдов, в семье которых стало на одного человека меньше, давит сильнее самого тяжелого механизма, деформирующего металл и разносящего в щепки древесину. Без Джейн дом умер. Умер, хотя и продолжает прикидываться живым.
Мистер Бернфилд пропадает в конторе, и его трудно застать дома. Миссис Бернфилд много времени проводит на участке сада, носящем забавное название «вольтеровский пятачок». Кидая иногда взгляд в окно гостиной, я вижу, как бережно она что-то рыхлит, а двое слуг ― садовник и кто-то с кухни ― помогают ей. «Каждый должен возделывать свой сад»… Если бы это еще и приносило подлинное умиротворение, может, и я присоединился бы к скорбному труду.
– Мама сказала, чай подадут к трем, ― неживым голосом говорит Эмма. Она сидит в кресле ― осунувшаяся, облаченная в траур, сжавшаяся маленьким котенком.
– Благодарю, но я вряд ли останусь. Отец планировал посмотреть участок для дороги…
Эмма кивает, склоняется к вышиванию, над которым работает, и мы снова замолкаем.
Говорят, люди часто возвращаются на места самых страшных ошибок и самых горьких потерь. Так и я не знаю, что заставляет меня наносить визиты Бернфилдам и проводить часы в обществе того или иного члена семейства. За прошедшую с похорон неделю все прочно вошло в колею: дела отца, огородничество матери, так что моя собеседница, как правило, Эмма. Эмма, так не похожая на Джейн.
Она стойко держалась на кладбище ― и тем сквернее наблюдать, как она лишается рассудка сейчас. Я слышал даже, что она ходила в лес, к Озерам, любимым сестрой. Нашла она там что-то? Кровь? Следы? Догадки? Хотя об этом уже знал бы шериф. Редфолл… странный краснокожий. Тот, кто танцевал с Джейн, но чье лицо все время погребения хранило деревянное выражение. Дикарь… стоит подумать о нем, и просыпаются дурные чувства. Впрочем, если кто и заслуживает дурных чувств, то я сам.
– Город весь в афишах. ― Предпринимаю очередную попытку побеседовать. ― Прибыл цирк, продают билеты. Первое представление вроде бы завтра. Вы не…
– У меня есть билет, ― так же блекло отзывается Эмма, не поднимая головы.
– Купили? ― С готовностью предлагаю: ― Могу вас сопроводить. Вам нужно развеяться. Вера учит нас не загнивать в скорби, как бы больно нам…
– У меня есть билет, ― повторяет Эмма. Только что она укололась, но даже не ойкнула. Бездумно смотрит на палец, потом все-таки переводит взор на меня. ― Его прислали из цирка.
– Так у вашей семьи есть там знакомцы?
– Нет. ― И опять молчание. Сегодня Эмма особенно тиха, а жалость, которую я испытываю, горька и безнадежна. Мне нечем ей помочь, я и так уже все погубил, и мне вообще не следует бывать тут: я только мучаю и мучаюсь.
Поднявшись, я иду к ее креслу; остановившись рядом, разглядываю вышивку. Зеленые ветви. Много-много переплетающихся ветвей, что-то вроде тропического леса. Гладь аккуратная, каждый листок, цветок и побег как живой. Сколько Эмма работала над этим полотном?
– Я не пойду на представление. ― Она снова вскидывается, и впервые глаза горят; там тлеет тоска. ― Не пойду. Он написал: «Время раскрывать тайны». Но мне не нужно тайн. Я… ― губы дрожат, ― умерла. И уже не оживу. Я обещала, но не могу, не могу, не…
Она бредит, а мне нечего сказать, кроме как «Молитесь». Но я не пастор, чтобы давать такой совет, и могу лишь стоять, ощущая, как темная тишь просачивается в последние нетронутые уголки сердца. Джейн… моя Джейн. Не моя, давно не моя. Никогда и не была.
– Я тоже, мисс Бернфилд. Мы с вами мертвы вдвоем. А это уже не такая плохая компания… правда?
Ее дрожащие губы оживляет улыбка, но тут же будто растекается грязной водой. Эмма опускает голову, и я, немного наклонившись, все же произношу:
– Очень красиво. И… необычно, никаких роз и яблок. Загадочный лес.
– Злой. Опасный.
– Откуда вы знаете?
– Я была там.
Живое воображение. Почти единственное, что у нее общее с сестрой. Я склоняюсь еще ниже, и завиток струящихся волос Эммы щекочет мою щеку. В окно пробивается солнечный луч, путается в этих прядях… но они даже блестят не так. Совсем не так. И все же я невольно вдыхаю запах кожи, рвано и задушенно.
– Я не она. Слышите?
Эмма бросает это резко, зло, и голос звучит живее, чем за весь минувший час. К бледным щекам приливает румянец, пальцы сжимают вышивку. Глаза ― зеленые глаза Джейн ― глядят с чужим выражением и полны слез. Мне отвратительно от самого себя, отвратительнее с каждой секундой. Но мне нужно…
– Я знаю. Знаю…
…Нужно обмануться и одновременно увериться. В последний раз.
Я медленно подаюсь еще ближе. Эмма не отстраняется, не отводит глаз, но едва ли видит меня за пеленой сдерживаемого плача. Провожу по ее щеке, убираю локон за открытое ухо. Задеваю губами холодную щеку, на которой так быстро стынут горячие слезы, и затем ― легко целую это горестное напоминание о другой. Она вздрагивает. Остается недвижной и по-прежнему цепляется за пяльцы с вышиванием. Я сжимаю ее плечи, но она продолжает дрожать и даже не размыкает сухих, немых губ.