…Потом я вновь шел, не разбирая дороги и уже не останавливаясь. Кончилась низина, начался подъем, за ним ― редкий лес, под сенью которого зазолотились костерки и показались громоздкие походные жилища. Там я снова нашел братьев, на этот раз живых; все как один были в синем. Мне порадовались, решили, что я ― чудом уцелевший солдат. Бой был долгим; уходили обе стороны в спешке. Бросили мертвых, некоторые не сомневались: остались и невредимые, но оглушенные. Поэтому спорили: не отправиться ли на поиски, пока не поздно? Утешая новообретенных братьев, я сказал, что все, кто мог, уже наверное добрались до лагеря, прочие же мертвы, во всяком случае, я не нашел живых. Меня горячо поблагодарили. Почему-то люди всегда особенно благодарны за то, что облегчает им совесть и освобождает от обязательств.
Я не мог ответить на многие вопросы: как потерял сознание, какой роты, с кем служу. Я указал в небо пальцем и спросил, что это, подразумевая блестящие точки.
– Тебя не контузило ли, приятель? ― спросил кто-то, и я не смог ответить на это тоже.
– Как тебя зовут-то? ― спросил другой.
Я успел подметить, как они обращаются друг к другу. Среди солдат были Джон и Джек, Сэм и Патрик, Марки, Рон, Саймон… ничего, похожего на «Эйриш», тем более на «Своевольный Нрав». Я опять не находился с ответом; я понятия не имел, как меня могли бы звать, чтобы это не настораживало, но и не звучало так нелепо, как услышанные имена. И я вдруг вспомнил… «Желтый такой камень, его добывали в море»…
– Амбер, ― сказал я.
– Кучеряво, ― со смешком отозвался кто-то, но большинство только покивало.
– А фамилия? ― задали новый вопрос.
Тут было чуть проще, нужные слова вспомнились быстро. «Старине Джиму Райсу больно и… б-безнадежно».
– Райз. Амбер Райз.
Я изменил лишь один звук. Один звук, выдающий правду обо мне.31
Меня перестали допытывать. Мне дали кусок хлеба с вяленым мясом, кружку какого-то темного горького напитка и отправили на поиски доктора: «Пусть старина Мильтон посмотрит твой чердак». К «старине Мильтону» я и отправился. И прямо сейчас я знаю: именно с этого знакомства на самом деле началось мое воскрешение в Мире синего неба.
…Я знаю: есть что-то злобное в богах-созидателях ― Разумных Звездах. Они, эти боги, могут смилостивиться, только если скалить зубы и отчаянно выгрызать милосердие прямо у них из глоток. И даже тогда милосердие будет иметь обратную сторону, острые края или слишком высокую цену. У милосердия, проявленного ко мне, было все это.
Я ― вечно живой и вечно мертвый. Мои подданные верят, что я раз за разом отправляюсь в звездные странствия ― на самом деле во второй дом. Я возвращаюсь, и Обезьяна открывает каменные глаза; я говорю с народом и даю советы. Но я ухожу. Ухожу, едва зарубцуются раны от клинка Мэчитехьо, ведь я так люблю Землю, где могу ходить и дышать. Я живу. Пока старые раны не открываются. Они открываются всегда, рано или поздно, просто намного медленнее, чем в Агир-Шуакк. Тогда приходится простирать к чужим звездам руку. Молить, чтобы они вернули меня в мою могилу, под мое небо. И, проживая полжизни на Земле уже восемь лет, я никак не мог придумать, что же мне с этим делать.
…Теперь я нашел ответ. Вновь истекая кровью в заточении, я впервые закрываю глаза спокойным и счастливым. У меня есть немного времени на отдых, а надежда ― моя колыбельная. Добрых снов, Эмма, добрых снов, Мильтон. Вскоре я за вами вернусь.
6Молния[Винсент Редфолл]
Витрина кондитерской стеклянная, единственная на всю Монтгомери ― центральную улицу Оровилла. Владельцы остальных лавок и заведений предпочитают глухие стены и двери, а в качестве опознавательных знаков вывески ― массивные, тяжелые, дешевые, в общем, такие, чтобы затруднительно было украсть, а если украдут, ― не слишком жалко. Витрина же кондитерской именно прозрачная, так что снаружи отлично видны торты и пирожные на многоярусных блюдах. Зато другого не разглядеть: мастика и тесто, из которых сделаны «зазывные» угощения, столь стары, что желающий полакомиться лишится зубов.
Отец говорил, инциденты были, подгулявшие бродяги разбивали витрину ночью. Это сейчас старожилам города известно, что в нерабочее время поживиться тут нечем; хозяева, живущие на втором этаже, не оставляют внизу ни выручки, ни еды, ни посуды. Не украсть даже аляповатые картины: они написаны прямо по штукатурке. Поэтому «Сахарная фея», любимая и у «новой аристократии», и у городской знати, и вообще у всех, у кого водятся деньги, поблескивает чистым стеклом. Из зала можно наблюдать, как проезжают по улице повозки, спешат прохожие или иногда кто-то из рейнджеров появляется из-за угла обозреть обстановку. Последних позабавил бы я, сидящий за столиком с изящной чашкой кофе и блюдом эклеров.
Нечего и говорить, я ― вооруженный, в черном ― выделяюсь среди щебечущих леди и парадно наряженных семейств. Мой пропыленный облик уместнее был бы в питейном заведении, коих в Оровилле несоизмеримо больше. Но Бэби Уоррен, хозяйка кондитерской, привыкла к моим визитам, даже запомнила, какие пирожные я предпочитаю. Она, возможно, догадывается, что я захожу не развлечься, а побыть в покое, чего не найдешь в салуне и портовом трактире. Не говоря о том, что в салунах и трактирах не подают сладкого, которое я люблю куда больше, чем спиртное. У каждого свои порочные страсти.
– Что-то еще, мистер Редфолл? ― Бэби опирается на стол против меня и недвусмысленно наклоняется. Взбитые локоны вьются поверх кружевного воротничка, этот воротничок невозможно распахнут. ― Нам привезли профитроли. Такой нежный крем…
– Нет. ― Выкладываю на стол горку монет. ― Благодарю. Мне пора.
– Жа-аль, ― томно тянет она, проворно сгребая оплату. Еще пару секунд пышный бюст открыт моему взгляду, потом Бэби распрямляется. ― Заходите почаще. И на подольше.
– Постараюсь. ― Отпиваю кофе, сегодня какой-то особенно крепкий. Бэби вздыхает.
– Вас не видать в последние дни. Раньше вы ведь порой водили сюда…
– Мисс Бернфилд. Да.
– Надеюсь, ― она подмигивает, ― вы подыщете новую подругу. А если нет, так приходите один. Я всегда рада.
Острая на язык мисс Джейн, как и большинство «богачек», не нравилась Бэби, я замечал. Теперь она даже не делает вид, что огорчена, и это честнее напускной скорби более благочестивых граждан. Мисс Джейн похоронили лишь восемь дней назад, а все уже ходят в цирк и занимаются своими делами. И все равно считают долгом возвести очи к небу, стоит услышать имя бедной девушки или столкнуться с кем-то из ее семьи.
– Ой… ― Бэби смотрит на улицу и хмурит подведенные брови. ― Не по вашу ли душу?
Проследив ее взгляд, вижу: высокая фигура прислонилась к стене против кондитерской. Человек в черном, светлеет лишь полоса тугого воротника. Надвинутая шляпа не может скрыть неестественной бледности кожи и белизны волос. Голова опущена, руки скрещены; носок сапога, постукивающий по земле, выдает нетерпение.
– Пастор пришел за заблудшей овцой!
Бэби ехидно хихикает. Она католичка; преподобный Ларсен вызывает у нее, как и у многих ее собратьев, недоверие с толикой возмущения. В Оровилле давно нет религиозных стычек, но желчное лицо девушки, еще недавно милое и приветливое, ― яркое напоминание, сколько неизжитых споров спит под изъеденной временем и золотом кожей нашего города.
– Не думаю. ― Залпом допиваю остывший кофе. ― Но у него может быть ко мне дело в свете последних событий. Пойду.
– Почему он сам не зайдет? ― Как всегда, Бэби готова осудить каждый поступок Ларсена, вплоть до чиха. ― Будто наше заведение какое богомерзкое…
Усмехаюсь, неторопливо вытирая салфеткой губы. У Натаниэля Ларсена немало странностей; это, пожалуй, самая противоречивая натура, какую я встречал. Например, он не видит ничего зазорного в том, чтобы застрелить нарывающегося головореза, но при этом…
– Он говорит, не подобает сану ублажать плоть сладостями. Не обижайся.
– Наверняка он ублажает ее выпивкой, ― бормочет она, дуя губы. ― Или чем похуже…
– Уважай слуг Господа, Бэби. ― Приняв строгий вид, забираю с тарелки оставшийся эклер. ― Воздастся.
Ее игривый смех провожает меня до самого выхода. День ясный, но ветреный, холодный для лета. Расплата за вчерашнее тепло ― ночь Мистерии была душной. Впечатленные люди, кстати, отсыпаются: с утра я мало кого видел на улицах. Горожан меньше, чем обычно, даже сейчас, хотя часы летят к десяти.
Ларсен выпрямляется, только когда я подхожу, и небрежно сдвигает шляпу повыше. Голубые глаза в сетках красноватых прожилок ловят отблеск солнца.
– Благодарю. ― Не здороваясь, он ловко выхватывает у меня эклер и откусывает сразу половину. ― Не одобряю дары прихожан, но сейчас вовремя.
Усмехаюсь, качая головой, и прячу руки в карманы.
– Католики бы зачли это в счет индульгенции? Или как это зовут?
– Не порть аппетит.
Не то чтобы у меня не было мысли делиться, но я наивно полагал, что преподобный дождется предложения. Он же как ни в чем не бывало жует пирожное и хмуро щурится куда-то за мое плечо. Мы знакомы достаточно, чтобы я сходу понял: причина его мрачности ― далеко не упоминание католиков. Так и оказывается. В два укуса расправившись с эклером, Ларсен бросает:
– Есть дело. Срочное. Едем верхом.
Рубленые полуприказы, ― очередной привычный фронтовой след. Подобное не заставило бы меня и с места сдвинуться, но Нэйт, как иногда я зову его, ― исключение, просто потому, что такая речь слишком глубоко в него въелась. К тому же…
– У тебя очень плохие новости?
К тому же вопрос излишний: Ларсен так разговаривает, только если что-то действительно случается. Мы спешим на площадь, где оставил коня я и где, скорее всего, ждет Левиафан, его черное чудовище. С моим более-менее умиротворенным настроем можно проститься.
Вскоре мы уже направляемся к предместьям, мимо порта и окраин. Дома становятся все непригляднее, ветер ― ощутимее, несет острые запахи речной воды и дыма. Ларсен молчит. Он вспоминает обо мне лишь на диком берегу Фетер.