Джейн, Джейн… не стала ли ты одной из Звезд, Джейн? Не они ли украли тебя, Джейн, не они ли унесли? Как много говорят о тебе…
– Не бойся, ― мягко прошу я, не приближаясь. ― Ты выдержала путешествие, даже не зная, куда идешь. Выдержишь и второе.
Она кивает, но настоящий ужас ― от понимания, что согласие дано, ― зримо овладевает ею прямо в эти мгновения, пускает корни. Так он овладел мной, когда я осознал, что приму бой с Мэчитехьо вместо отца. Я тоже стал тогда лишь заменой. У меня было еще меньше шансов победить, и никто не вел меня за руку. Все прятались за спиной.
– До встречи, Эмма. ― Все, что срывается с губ, когда она всхлипывает. ― Не стану тревожить тебя более. Будь стойкой.
И я исчезаю. Исчезаю, даже не пытаясь ее утешать. Кто бы утешил меня?
…Ей не представить, каково это, ― проживать здесь пару жалких дней и лежать там неделями. Не представить, как хочется, срывая глотку, орать, что это несправедливо, что я нужен, что моя жизнь так рано отнята.
Не представить, что я вижу во сне, если сон смаривает меня: смерти отца и подданных, и падение Форта, и последний миг, ― когда я упал на колени перед Мэчитехьо. Он тогда усмехнулся криво, без торжества, как если бы столкнул с дороги мешающий предмет, а не одержал верх над хоть сколь-нибудь достойным врагом. Он сказал: «И все же ты славнее отца, мальчик». Я слышу это до сих пор.
Теперь наша битва будет другой, вождь Злое Сердце, обещаю. Я превзошел в чародействе всех предков. Как и ты, я творю живое из неживого. Приказываю взглядом и убиваю мановением. Не боюсь пламени, стен, цепей и темниц. И, как и ты, я не знаю боли, усталости и милосердия. Да, вождь, я давно не добрый мальчишка, любящий твои празднества и танцы, я стал жесток. Иначе разве тащил бы за собой дрожащую девочку? Бросил бы ее заливаться слезами в запертой комнате? Иначе… разве не боялся бы, что мир черных башен и непроходимых лесов сведет с ума или убьет моего единственного настоящего друга?
Бойся меня, вождь. Бойся, ведь ты не вечен. Бойся: я встану из мертвых, и мы встретимся. Я больше не лягу в Саркофаг, вождь. Никогда.
– Скажите, вы всегда знали, что станете доктором?
Вы… знали, на что идете?
Я заговариваю скорее в желании пробудить его от оцепенения. Атака на крепость, которую мы тщетно осаждаем уже несколько недель, захлебнулась в который раз. Южане озлоблены, но сильны духом: они голодают, их стены постепенно превращаются в руины, и все же наши потери больше. На этот счет невозможно заблуждаться. Сегодня холмистые пустоши местами обратились в озера: так много было мертвых в северной форме. А что за ад в госпитале…
– Скорее да. Я был готов.
…Одного из наших медиков убило снарядом. Адамсу не хватало рук, и я помогал с ранеными, насколько мог. Насколько мог ― значит, усыплял тех, кого можно было усыпить, держал тех, кому ампутировали раздробленные конечности, и с еще парой добровольцев уносил умерших. Я слушал то проклятья и стоны, то безумный смех, то бодрые посулы: «Встану и покажу этим сукиным сынам». Посулы от безногих. Доктор мягко кивал, я стискивал зубы.
К ночи мы были не многим лучше тех безногих: еле ходили, еле соображали. Кому-то предстояло остаться на дежурство, и Адамс вызвался; я ― с ним. Он долго настаивал, что мне нужен сон, но я возразил, что мне нужен херес и что среди вещей как раз завалялась бутылочка. Он усмехнулся, когда я заметил, что херес, пожалуй, не повредит и ему. С бутылкой мы приютились у брезентового полога, ― чуть ближе к свежему воздуху, чем к запаху бинтов и гноя, чуть ближе к свисту ветра, чем к стонам и молитвам. Мы где-то между пирующей смертью и дремлющей жизнью, и все, что удерживает жизнь в нас, ― крепленое вино, цветом в темноте неотличимое от крови. Прежде чем продолжить, доктор делает из бутылки глоток.
– Правда, когда я подался в медицину, разговоров о войне не было. Мы верили, что Америка едина, я верил, что буду бороться со смертью, не нося формы. Когда оказалось, что нет… конечно, я знал, что увижу. Лики всех войн одинаковы.
Слушая, я малодушно думаю о собственной судьбе. «Ты станешь Светочем. Ты рожден, чтобы стать Светочем и ничем более…» ― вот что всегда говорил мне отец. Ничем более. Вместилищем магии, статуей в красивом одеянии. Мои желания ― быть к народу ближе, искать дружбы, а не повиновения, путешествовать, ― не были важны никому. Упрямясь, по-детски бунтуя, я порой бежал от ответственности, которая меня ожидала. Бежал до последнего мига.
О, как я обманулся. Как легко мной овладели иллюзии, когда к нам пришли экиланы ― красивые, высокие, с тяжелыми курительными трубками, завораживающими плясками и верой в мудрость предков. Это ведь я упросил отца дать им кров в лесу. Я позже, в сезон Дождей, умолил едва ли не силой увести их в Форт и отдал им квартал, ведь от непрерывных ливней, незнакомых болезней и укусов особенно злых в это время змей многие погибали. Я хотел спасти их. И спас.
Даже в Форте экиланы продолжали носить странные одежды и перья, проводить больше времени на воздухе, чем в зданиях, и разводить на площадях костры. Костры виднелись отовсюду и не гасли в самый лютый ливень. Меня влекло к ним. Как жадно я слушал речи Мэчитехьо о свободе воли, о гармонии с миром, о том, что каждый сам ― мерило своим поступкам. Я будто взмывал к небу, когда стучали барабаны и разносились песни. Вождь не обращался ко мне «юный светоч», как все, кого я знал. Он звал меня «иши», на родном наречии его это значило «человек». «Личность». Кто-то, кого не неволят.
А потом вождь убил на своем празднестве моего отца, и столь долго отвергаемое предназначение посмотрело мне в глаза. Принял я его? О нет, даже когда, кипя гневом и болью, я вызвал Мэчитехьо на бой, во мне говорила скорее горечь предательства, чем долг. И я недостаточно лгу себе, чтобы не признаться: я боялся, как же я боялся. «Юный светоч» не заслуживал звания «иши». Он был трусом и не хотел отвечать за чужие жизни.
– Вы устали. ― Рука Адамса, легшая мне на плечо, вырывает из мыслей. ― Вы сражаетесь, и вам не нужно здесь быть. Видеть… скажем так, следствия ваших выстрелов.
Раненый капрал, чья грудь раздроблена картечью, стонет уже, кажется, пять минут кряду. Ему не помочь; он не жилец, а заканчивающиеся запасы морфина приходится беречь для других. Я стараюсь не смотреть в его сторону, смотрю в земляной пол.
– Это ведь следствия выстрелов врага. Разве нет?
– И все же.
– К чему вы это?
– У нас с вами разная работа. Ваша ― убивать, моя ― по возможности наоборот, но это «наоборот» не менее кровавое и страшное. Не соприкасайтесь с ним.
Невольно я улыбаюсь: это ведь болезненная попытка сказать «Спасибо за помощь».
– Разделить получается не всегда, заметили? И… так лучше, чем одному. Не согласны?
– Согласен. ― И он все же говорит прямо: ― Спасибо, Амбер. Вы очень самоотверженный человек.
Мы снова делаем по глотку, потом он поднимается, в очередной раз идет по рядам коек и расстеленных одеял. Иногда он склоняется поговорить с кем-то, иногда задерживается дольше: меняет или фиксирует повязки. Первое время наблюдаю, потом, откинув голову, закрываю глаза. Стоны… ветер, крадущийся в траве… все сливается в гул. И гул возвращает к мыслям.
Адамс выбрал призвание сам, с ним не вели разговоров о долге. Адамс относится к тому, что делает, даже к происходящему сейчас ужасу, просто, как к некой естественной части жизненного круга. Он ничему не сопротивляется, ― вот в чем его сила. Не сопротивляется, но как-то справляется со всем, что на него обрушивают. Справляется и помогает другим.
Он ― моя противоположность, и мы не должны были сойтись. Он ― моя противоположность, и его миропонимание должно вызывать у меня лишь недоумение. Он ― моя противоположность, и я, себялюбивый сын правителя, никогда не стал бы спасать его, встреться мы прежде. Но я поступил именно так. В тот миг я боялся не за себя, а за него и тех, кого он защищал перед окутанной дымом госпитальной палаткой. Это была чужая война чужого мира. А стала моей.
Может, поэтому общая рана связала нас и может воскресить меня.
Может, поэтому, когда я рвусь из Саркофага прочь, я вспоминаю жгучую боль в щеке.
Может, поэтому, проваливаясь в дрему, я мучительно думаю о том, каким великим правителем стал бы, будь Мильтон Адамс моим советником в Черном Форте.
И я все еще думаю об этом, Эмма. Я не хочу его отпускать. И, кроме имени убийцы твоей сестры, это единственное, о чем я тебе… нет, не солгал, но недоговорил. Прости, малышка.
8Трое сыновей[Белая Сойка]
Древние шпили тянутся к зеленому небу. Вечер ясный, насколько могут быть ясными вечера под вечно облачным сводом. Но облака сегодня тонкие; кажется, какая-нибудь башня вот-вот проткнет их флюгером, чтобы покрасоваться перед звездами. Кто знает, может, это будет башня замка, с резного балкона которой я смотрю?
На улицах едва видны тени: небо привычно глушит их, не дает сгуститься. Они призраки, безмолвные призраки нашего дома. Такие же незримые, как лазутчики, наверняка шныряющие близ Исполинов. Повстанцев снова замечают в последнее время; затихшие было, они воспрянули, ведь, по слухам, к ним вновь являлась Жанна. Возможно, они готовят очередную атаку. Тогда мне их жаль.
Как и часто, разглядывая башни, я думаю о других землях и временах ― вещах, неизменно гневивших моего наставника, Зоркого Следопыта. Он давно завершил мое обучение, а мысли так и не выбил. Мир, что я воображаю, ― маковые пустоши, лесистые горы. И никаких краев, там их нет, зато есть по-настоящему ясные дни с темными тенями и жаркой звездой на голубом полотне. Говорят, тот мир скверно обошелся с нашим народом, и мудрому Мэчитехьо пришлось вести нас сюда, подавив бунт трусов и убив прежнего вождя. Иные верят, будто мы всегда жили тут: не могли же дикари выстроить Форт? Жрецы не ведут отсчета, не записывают минувшее. История передается из уст в уста, постоянно искажаясь. Я не знаю, кто прав, но люблю сказания о