Рыцарь умер дважды — страница 72 из 86

И он ― отец в отражении ― истошно кричит.

Кричит от кипящей внутри боли, кричит, сжимая кулаки и захлебываясь. Кричит ― и все зеркала разом разбиваются, громко звеня. Осколки царапают и меня, и стражников, и гладкие паркетины пола. В осколки превращается весь мир.

– Магия… ― Кролик вытирает кровь с губы.

– Магия действительно входит в него… ― вторит Аспид.

Они, не бранясь, ничего не объясняя, хватают меня под руки и ускоряют шаг. Я больше не могу идти сам; волочусь за ними, подобно пьянице, хотя ни разу еще не пил крепкого. Таким ― полумертвым ― меня приводят туда, куда я рвался вчера, к кострам изгнанников. Там, близ небольшой тлеющей груды, толпится круг безмолвных людей. Они не сменили праздничных нарядов, не омыли лиц. Некоторые злы и настороженны, но больше перепуганных.

Мэчитехьо выступает навстречу первым, показывает мне какую-то чашу. Как и стража, он силится что-то до меня донести, но я, ясно слыша, не понимаю. Слово за словом срывается с губ, а я смотрю на куски обугленного мяса, и обрывки ткани, и что-то вроде булыжника с обгоревшими волосами, ― на то, что было моим отцом. Его звали Элиэн Добрая Воля. Я кричал вслед проклятья, когда он уходил. Он избавил меня от своего существования… и забрал с собой все мои желания, все надежды, все непролившиеся Дожди. Взамен ― отдал свое тело, жар, жрущий каждую кость, и венец. Проклятый венец…

Увидев, как я пошатнулся, Мэчитехьо осекается и осторожно берет меня за руки.

– Больно?.. Я знаю. Нужно просто привыкнуть к тому, что отныне по праву твое. Иди сюда. Я облегчу твою…

«Привыкнуть к тому, что отныне по праву твое».

К твоему уродству. К твоим страданиям. К твоей тюрьме.

– ОТОЙДИ ОТ МЕНЯ!

Толкаю в грудь, не причинив вреда: что я против него? Он отступает на шаг и, кажется, снова собирается увещевать меня, протягивает руку. Но слова застревают у него в горле: ведь мгновение назад произошло кое-что еще. Произошло ― и уже непоправимо.

– Не приближайся… ― шепчу я, и он безмолвно, обреченно опускает ладонь, даже не стирая брызг крови с побледневшего лица. Пальцы дрожат, но тут же ― сжимаются в кулак.

Вокруг, совсем рядом, распростерто шесть тел. Молодые воины, видимо, прошедшие этой ночью посвящение. Недвижные. Обезглавленные. Я видел: их черепа лопнули от моего крика, разлетелись, как зеркала. Серые и розоватые подтеки ― на моей одежде, еще больше их на коже и обуви.

– Эйриш.

Во взгляде Мэчитехьо нет гнева. Там такой же ужас, как, наверное, у меня, ― ужас кого-то, за кем захлопнули дверь клетки. Я должен понять это. Должен задаться вопросом, почему. Должен… отозваться. Но я не хочу. Я отступаю и прячусь за стражами, я лихорадочно, непонятно зачем пытаюсь очистить от крови и мозгов рубашку, я бормочу:

– Ты убил отца… убил…

– Эйриш, я…

Он опять шагает вперед, и его одергивают:

– Не приближайся к наследнику, тварь!

Это голос Аспида, последнее, что я слышу. Я наконец лишаюсь чувств, чтобы проснуться ровно через день, разбитым, как прежде, но уже способным двигаться. В Форте к тому времени бушует война. Защищающиеся изгнанники больше не таят свою подлинную мощь. Их мало, но они в разы сильнее нас и в разы злее. Постепенно они становятся захватчиками. Экиланами. И гонят нас все дальше и дальше, отнимая башню за башней.

Вождь уже не пытается поговорить со мной, равно как я не пытаюсь поговорить с ним. Все наши слова ― обвинения и угрозы. Слова эти удвоены, утроены, умножены криками наших народов. В таком шуме трудно что-то услышать. Мы и не желаем.

Дальше меня ждут только поединок и Саркофаг.

***

Я не знаю, каково это, ― когда те, у кого ты нашел добрый приют, начинает травить тебя как зверя.

Я не знаю, каково это, а Злому Сердцу пришлось узнать, ― когда я оставил подданных отца, своих будущих подданных, вершить суд самостоятельно и за сутки мирный город превратился в яростную бойню.

Я не знаю, каково это, ― но мне придется изведать.

Все дурные поступки всегда возвращаются, даже если, совершая их, ты прав.

…Я понимаю это, когда, проснувшись среди ночи от смутной тревоги, понимаю: «Веселая весталка» горит. Так же, как горит на политой чем-то траве берега одна-единственная надпись.

«Убирайтесь».

Видимо, в город вновь пришли «звериные». В воздухе пахнет кровью: в этот раз они убили кого-то. И мне не усмирить их, даже не понять, откуда они явились.

Потому что мерзкая девчонка из рода Кобры давно не откликается на зов.

6Дикарь[Винсент Редфолл]

Покинутый дом помог мне лишь раз, в одну кровавую ночь. Сегодня места эти, заросшие и все больше дичающие, не несут ничего, здесь не найти мою душу. Ровна гладь Двух Озер. Гниют листва и хвоя. И насмешливо щурятся мертвые дома, в одном из которых ― не вспомнить, в каком, ― я впервые закричал. Wa‘t‘a’urisi уже тогда. Сидящий у подножья. Из того дома меня изгнали, прежде чем я научился говорить, потом изгнали из племени, не дав разделить с ним даже гибель. И я мог верить, будто больше меня не изгонят? Наивно… Наверное, каждому духи пишут что-то в судьбе, пишут, прежде чем мать впервые качнет колыбель. Мне написали: «нежеланный».

…Ночью, ― пока тушили корабль, ― я глядел на буквы, расцветившие траву. «Убирайтесь. Убирайтесь», ― крутилось в рассудке, а глаза слезились от дыма. Лэру, мелькнувшему рядом, я велел залить надпись поскорее. Я сам испугался своего злого голоса, но смуглая, почти черная рука только хлопнула по плечу: «Сделаю, капитан». Он часто зовет меня так, хотя мы выросли бок о бок, оба не были на войне.

Это устроила католическая община, я почти не сомневался. Она ― в память о диких обычаях Средневековья, о кострах, полыхавших там, откуда родом эта вера, ― часто призывает на помощь огонь. Отец рассказывал: в Оровилле не раз горел публичный дом, горели салуны и иные «обители порока». Это прекратилось, когда он ― человек, не приемлющий самосуда, ― получил звезду, ныне сияющую на моей груди. Он добился порядка без крови: разговорами, небрежными предупреждениями, дружеским отношением ко всем, кто хоть как-то внимал речи. Но он пророчил: пламя вернется, едва по городу пойдут трещины. Оно, древнейший друг страха и гнева, возвращается с первой необъяснимой бедой. Быстрое, голодное, его невозможно погасить: оно требует крови. Мой белый отец не пускал его к нам несколько шерифских сроков. У меня только первый, а оно уже здесь.

Я снова впиваюсь в прелую землю и закрываю глаза. Подо мхом черепа и кости, на которых уже почти нет ни кожи, ни одежды. Я не вижу их… но они смеются беззубыми раззявленными ртами.

«Думаешь, ты ― не мы?»

«Белый дикарь».

«Трус, ничтожный заморыш и отброс».

«Ты продался своему богу, подобию бога, и подставил ему щеку…»

«…как он велел…»

«…как он велел!»

«Кто ты теперь, кто, где тебе быть, где?»

Пальцы сводит, ломаются ногти. Я стискиваю зубы и запрокидываю голову к небу, только бы заглушить этот гогот. Они правы. Правы, что клянут меня, правы, что припоминают мой самый большой самообман. Я не белый. Никогда не буду белым. И даже не заслуживаю права звать домом их дом.

Там, на холме, священник-католик следил за суетливым тушением огня. Он, одетый в черное, с таким же тугим воротником, как у Нэйта, сложил ладони у груди, но губы были недвижны. Само его присутствие, сама надменная поза кричала: «Ищете того, кто сделал это? Слепцы!». Но ведь шериф, человек с оружием, грешник, никогда не скажет такого слуге Господа. Не бросит обвинение тому, чьи прихожане ― трое самых верных людей. Тем более, нет такого права у краснокожего шерифа. У дикаря.

– Здесь никто не упокоился, патер. ― Я произнес это, тихо приблизившись, когда пламя уже сдалось. ― Ни единой души. Все обошлось.

– Но ведь всем нужна молитва, ― отозвался священник, еще довольно молодой, лишь с проседью на висках, и блекло улыбнулся. ― Во всяком случае, тем, кто наделен душой.

– Разве не все мы наделены ею?

– Люди, мой друг. ― Он глянул на силуэт судна, по которому двигались фигурки, потом, особенно остро, ― на остов башни Великого. ― У демонов, к примеру, ее нет. И у тех, кто водит с ними дружбу. Впрочем, это вам должен был рассказать ваш пастырь.

И, развернувшись, он пошел прочь. Чтобы спустя несколько часов появиться снова, рядом с телом того, в чью лавку ночью явились летучие чудовища. Чтобы глядеть на меня и задавать раз за разом вопросы: «Кто воздаст за кровь?» и «Кто повинен в ней?». Я мог лишь слушать, давать пустые обещания, а потом… сбежать сюда. Чтобы метаться зверем, и кричать в пустоту, и упасть, и не подниматься, пока не уймется тошнота, не схлынет желание: в омут, прямо сейчас, на самое дно. Однажды я нашел здесь силы и ответы, но ныне ― только муки и застрявшее в горле «За что?». И черепа из-под земли откликаются смехом: «Ты сам это выбрал, сам, забыл?»

И под сенью леса, коленопреклоненный и захлебывающийся, я вспоминаю.

…Моя мать, Маленькая Серая Белка, вырезала игрушки ― зверей, которые казались живыми. Этим она славилась, но порой, найдя понравившуюся деревяшку, садилась совсем за другое, за человечьи силуэты: мужчину, распятого на кресте, и женщину, покрывшую волосы платком и качающую младенца. Она носила их в город. И их охотно обменивали.

– Кто это? ― спросил я, увидев фигурки впервые, в давнюю холодную весну у реки.

– Белые боги, ― отозвалась мать. ― Видишь? ― Она показала на крошечный, еще безликий сверток у женщины на руках. ― Знаешь, что ждет малыша на середине пути?

Я покачал головой. Она странно, бледно улыбнулась и указала теперь на крест.

– Он станет воином? ― спросил я. Распятье не ужаснуло меня, но восхитило, в фигуре мужчины я чувствовал какую-то силу. ― Великим воином и попадет в плен к врагам?