Рыцарь умер дважды — страница 77 из 86

– Здесь.

– А есть другие места? Где-то, кроме твоей бедовой головы?..

Тьма вспыхивает. Ее пронизывает золото тут же померкших глаз. Странные глаза; я быстро привык к ним, мало гадал, откуда этот цвет. Такого почти не бывает у людей. Это тоже ― научный факт. Но…

– Мильтон. Вспомни сказку. Вспомни ее…

«…и узнай меня».

Он не произносит этого. Клянусь. Но я слышу.

Луизиана, осень 1863 года

Слушайте меня, эй, ребятки, садитесь ближе к нашему огню и слушайте. Что вы смотрите, что прячетесь друг за другом? Думаете, солдаты не рассказывают темнокожим детям сказки, даже солдаты славного Севера? Ничего вы не знаете о солдатах, ничего. Да и о Севере. Но скоро узнаете, ведь вы теперь ― как и мамы, папы, ― свободные люди. Такие же свободные, как все. Какими создал Господь.

А что вы знаете о свободе, вы, белозубые и босые? Что она пахнет порохом? Что стучит копытами коней ваших удирающих хозяев? Что поет гимны отважного Союза? Идите сюда, попробуйте ее, ведь у нас есть кофе, хлеб, немного шоколада. Плевать, что те, кто владел вами, спалили красивый дом, где мы могли бы заночевать. Плевать, что выкорчевали половину фруктового сада, а другую половину оборвали, отравили и скормили скоту, отчего он весь передох. Плевать, что все это ― только чтобы ничего не взяли мы. У нас своя свобода, свои руки, чтобы трудиться. Выращивать, ухаживать, кормить. И сражаться. Но сегодня мирный вечер, поэтому… ну вот, все сели? Мильтон, старый сыч, и ты среди сорванцов? Ну сиди. Эй, ребята, этот усатый джентльмен сегодня резал людей. И вчера резал людей! И каждый день режет людей, и вас может зарезать! Что, испугались? А ну не убегать! Он ― доктор. И если он режет кого-то, тот потом точно не умрет. Поняли? То-то же!

Моя сказка будет странная, и будет она о мальчике, который никогда не был никому нужен. Трудно таким мальчикам живется, но где-нибудь, когда-нибудь они обязательно рождаются. Девочки? Да, и девочки тоже. Но девочка хотя бы может поскорее найти себе хорошего мужчину, которому станет нужна. А мальчику труднее.

Так вот, дети, тот мальчик был особенный: отец у него был король, а мама… не было мамы вовсе. Отец мальчика не любил, потому что тот королем становиться не хотел, ему больше нравилось веселить народ, а не командовать. Мальчик все время сбегал, его все время ловили, и однажды отец сказал ему: «Если не перестанешь убегать, я убью всех друзей, с которыми ты играешь!» Мальчик ответил: «Но они ― твои подданные!». Отец только рассмеялся злым смехом. Когда мальчик убежал в следующий раз, отец убил первого его друга. И второго. И третьего. И так было раз за разом, пока не остался последний, самый старый друг. Отец мальчика пришел к тому другу… а тот взял ― и сам его убил. Рукой его были боги. Они не прощают неволящих и подлых.

Мальчик остался без отца. Сиротой. Вот только из-за того, что он обрадовался, из-за того, что не надел корону, из-за того, что станцевал на отцовых костях, на него обрушилось страшное проклятье. Обрушилось ― и заперло в каменный гроб. На веки вечные! Вот так!

Что вы плачете, что закрываете глаза? Это ― только полсказки.

В гробу мальчик превратился в красивого юношу. А волшебная Обезьяна, охранявшая его мертвый сон, дала ему чудесные силы. Вскоре мальчик ― юноша ― подружился со своим тюремщиком, и с небом над головой, и с землей. Его стали выпускать. Ненадолго: всякий раз, как приходило время возвращаться в могилу, юноша истекал кровью, и белый свет мерк перед его глазами. И он грустно брел обратно. Ложился. Засыпал крепко-крепко.

Но однажды он не захотел вернуться, даже когда из ран пошла кровь. Он развернулся и побежал, побежал что есть сил прочь от гроба, прочь от Обезьяны. Он думал, может, проклятье тогда исчезнет, развеется, не угонится за ним. Но оно угналось. У юноши выпало из груди сердце. И сам он упал и стал молиться. Он позвал добрых богов, и они отнесли его домой. В гроб. Там он лежит поныне, и оплакивает свою свободу, и траву, на которой мог танцевать, и друзей, которых находил в соседних городах. И очень хочется ему быть как прежде. Жить в доме или лесу. Спать в кровати или на лугу. И видеть мир. Он хочет свободы, дети. Очень хочет. Свободы, которая есть теперь у вас. Берегите ее. Поняли? Никому не отдавайте. Вот, вот, возьмите эту шоколадную плитку. Она позабавнее простого сахара будет.

А юноша? Что дальше с юношей будет? Нет, ребятишки… я не расскажу. Кто знает…

Только время.


Гнилая тьма наступает, пытается сомкнуться. Но свет вокруг бледных веснушчатых ладоней, касающихся моего лба, моей груди, прогоняет ее, ширясь и отливая лиловым серебром. Амбер улыбается. Так, как улыбался у костра, окруженный негритятами.

– Юноша все еще там, Мильтон. Все еще в гробу. И ты знаешь его.

Я закрываю глаза.

***

Воздух ― сырой, прохладный, хвойный ― несет облегчение. Еловая лапа свесилась близ моего виска, на таких же я, кажется, лежу. Иголки впились в запястье, но это не стоит внимания; важнее, что ели окружают меня стеной, что они высокие, старые, а вдали, за ними, проглядывают ушедшие в землю срубы зимних домов яна. Селение. Бедная сумасшедшая девочка сделала то, что и хотела: привезла меня в лес. И больше я не уверен, что она действительно безумна.

– Мильтон?..

– Амбер?

Он сидит надо мной. Эмма не солгала: на щеке рубцы, волосы обрезаны короче, чем были, хотя по-прежнему достигают плеч. Не солгала она и в другом: Райз бледен, выглядит изнуренным и… затравленным. Совсем не как на плакатах, не как когда сбрасывал цепи, не каким я его оставил. И вместо десятка вопросов, возможно, более рациональных, я спрашиваю:

– Ты в порядке?

Амбер вздрагивает.

– Ты едва выжил. И интересуешься, в порядке ли я?

Ты святой, Мильтон. Черт возьми, чертов святой.

Как и часто в минуты волнения, он не сдерживает ни крепких слов, ни других проявлений. Даже порывисто, как-то по-детски обнимает меня, когда я сажусь. Тут же отстраняется, выпрямляется, выжидательно глядя в лицо. Глаза блестят так же остро, как у Эммы. Там мольба.

Отвечая на взгляд, я вспоминаю. Фокусы, иногда не поддававшиеся логике. Исчезновения, находившие, если вдуматься, хлипкие объяснения. Отстраненность, с какой мой друг порой смотрит ― на огонь ли, в небо, на зрителей, восторженно выкрикивающих его сценический псевдоним. Когда-то я удивительно просто принял Амбера таким, какой он есть: модного слова «иллюзионист» хватило, чтобы не искать ответы на вопросы. Я увидел одаренного ребенка в теле потерявшегося взрослого ― и продолжал видеть, хотя с нашей встречи прошло восемь лет. Удивительно… а ведь так я не видел Амбера вовсе, ни разу ― по-настоящему. И я сам сделал этот выбор, с первого вечера, с первой попытки объясниться.

«― Моя магия более чем реальна!

– Несомненно. Реальна, как и у всех вас».

Мне ничего не подсказала история о том, как какие-то «друзья» похоронили его заживо. И сон, где он истекал кровью, а звезды отнесли его домой. И смерть конфедерата, соединившего нас шрамом. Я легко, сухо, даже не без удовольствия находил почву каждому слову, каждому поступку, каждому чуду. Как я мог быть таким идиотом?

– Мильтон. ― Амбер плавно поднимает ладонь, над которой появляется светлячок. Маленькое недвижное насекомое освещает наши лица подобно фонарю, и невольно я тяну руку, но пальцы замирают в полудюйме. ― Я не фокусник. То, что тебе лучше, ― не гипноз. Я и не умею гипнотизировать. Я просто вылечил тебя, и вылечил бы сколько угодно раз. Ты… ― он легко, не смыкая пальцев, берет светляка в горсть и опускает на мою ладонь, ― друг.

– Один из тех, кого в той сказке убили?..

Я пытаюсь усмехнуться, но он тут же хмуро качает головой.

– Один из тех, к которым хотелось возвращаться даже из гроба. Но в этот раз тебе… вам с Эммой придется самим прийти ко мне. Скоро я…

Судорога пробегает по лицу, он осекается. Ему больно ― наверное, это выражение узнаваемо, к какому бы миру ни принадлежал страдалец. Ладонь движется от ребер к животу, тут же сжимается в кулак. Появившейся улыбке не поверил бы ни один зритель. Тем более, я.

– С тобой что-то случится. Я понял. Могу я…

– Нет, ― спешно обрывает он. ― Не можешь. Пока нужно другое.

– Что? ― Это почти вопль, потому что бледность разливается по коже, и мне чудится, что на темной рубашке обозначилось пятно. Крови? ― Да говори же.

– Ты веришь? ― выдыхает он. ― Хоть чуть-чуть… веришь?

Он замолкает, обессилено жмурясь. Не продолжит, не услышав ответ.

Броня рассудочности может быть крайне крепка ― и я всегда гордился своей. Она необходима в мире метафизической лжи, в мире, где каждый второй дурит тебе голову и пытается запустить грязные пальцы в душу. Но броня должна оставаться броней. Не превращаться в неснимаемый панцирь, в тяжелые роговые наросты, закрывающие и взор, и сердце. Я в последний раз смотрю на теплое насекомое, светящееся над ладонью, и выпускаю в траву. Я не стану пытаться развеять его, как морок. Ведь оно живое.

– Верю. Ты не тот, за кого выдавал себя. И ты в беде.

Улыбка становится настоящей ― широкой и бесстрашной, я ее знаю. Амбер опускает руку мне на плечо и пытливо вглядывается в лицо.

– Отлично. У тебя ведь с собой оружие? Впрочем… ― он не дожидается ответа, ― может, оно не понадобится. У тебя будет проводник, и еще ты с Эммой. Она многому научилась, она славная девочка. В ней оказалось немало от сестры.

От… Джейн?

– Послушай. ― Осторожно пытаюсь ослабить его нервную хватку. ― Я не понимаю практически ничего, но мне не нравятся такие авантюры, а особенно то, что ты втягиваешь туда молодых девушек, живых или покойных. Ты не тот, кому я доверю Эмму или…

Амбер фыркает, внезапно развеселившись, и упрямо, нетерпеливо мотает головой.

– Не время ворчать по поводу моих устоев! Вскоре у тебя будет славная компания в лице мисс Бернфилд, и она многое тебе объяснит. Путь будет довольно долгим.