Все были рады. Бизо запел:
Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой.
Он имел одно виденье,
Непостижное уму,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему.
Бизо на несколько мгновений замолчал, а потом продолжил:
С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел.
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.9
Песня всех привела в восхищение, но по лицу де Сент-Омера пробежала тень:
– Я же просил тебя, Бизо.
– Не забывай, Жоффруа, что ты обращаешься не только к трубадуру, но и к рыцарю. Рыцарь держит слово, но поэта не заставить молчать. И вот я выдумал некоего бедного рыцаря в назидание всем христианским воинам. Разве об этом не стоит петь?
Гуго и Роланд с удивлением увидели, что де Сент-Омер заметно смущён. Нетрудно было понять, что песня Бизо содержит намёк на некую тайну, которую де Сент-Омер просил не раскрывать, но сам же и указал на существование этой тайны, попытавшись одёрнуть трубадура. Самообладание странным образом покинуло столь невозмутимого Жоффруа. Гуго, деликатность которого никогда не была чрезмерной, просто спросил:
– Не расскажите ли, любезнейший де Сент-Омер, что привело вас в Святую Землю?
– Был случай… событие. В его реальность вы, мои добрые друзья, вряд ли сможете поверить. Слишком неправдоподобно то, что со мной произошло.
– Вот как… – Гуго пожал плечами. – А в моей истории нет ничего неправдоподобного. И вообще в ней нет ничего особенного. Просто я с детства мечтал о Царствии Небесном…
Гуго без затей и без подробностей рассказал про свой путь. Говорил он очень искренне, но из этой простодушной открытостью стояло вполне прагматичное желание спровоцировать де Сент-Омера на откровенность. Когда Гуго закончил, «молчаливый и простой» фламандский рыцарь не сказал ни слова, но молчание длилось недолго. Роланд тоже решил рассказать о себе:
– Мои мечты никогда не были столь возвышенными, как у нашего Гуго. Я всего лишь хотел быть хорошим братом.
Роланд так же рассказал о своих детских впечатлениях, о той войне, которую начал против него единокровный брат, об отце Роберте, о монастыре. Бизо, как истинный рыцарь-поэт слушал Гуго и Роланда с нескрываемым восхищением, но на Жоффруа де Сент-Омера эти повести, казалось, не произвели никакого впечатления. Стояла глубокая ночь, пустыня была совершенно черна и непроглядна. Они не видели даже своих часовых, хотя и знали, что те неподалёку. Костёр, догорая, сыпал искрами. Все паломники давно спали. Гуго уже хотел предложить рыцарям помолиться перед сном, когда услышал тихий и чистый голос де Сент-Омера:
– Как бы мне хотелось, дорогие друзья, от всей души назвать вас своими братьями.
– Так ведь мы уже всё решили, – без тени недоумения обронил Гуго, неожиданно оторвав глаза от костра, и очень внимательно, испытующе посмотрев в глаза Жоффруа.
– Да, брат Гуго, мы уже всё решили. Теперь мы – один отряд. Но распоряжаться своей судьбой гораздо легче, чем своей душой. Что мне делать с моей душой, Гуго?
Де Сент-Омер, виновато улыбнувшись, посмотрел на де Пейна. Казалось, Гуго напряжённо впитывает этот взгляд «сумрачного и бледного» рыцаря. Гуго всей душой ощутил – ещё несколько мгновений и его судьба навсегда сольётся в единое целое с судьбой де Сент-Омера. Каждый из них станет больше, чем он сам. Похоже, что де Сент-Омер почувствовал то же самое:
– Ты, брат Гуго, и вы, брат Роланд и брат Бизо, должны знать всё. Прости, Бизо, но я не обо всём рассказал тебе раньше. Тогда это было неважно, а сейчас пришло время.
Душа моя до самого смертного часа будет содрогаться от отвращения к самому себе и после смерти, когда меня поглотит адское пламя, думаю, будет то же самое. Ещё два года назад я был весёлым и беспечным воплощением всяческой мерзости, ни сколько об этом не задумываясь, и сейчас изменилось лишь то, что я теперь нисколько не обольщаюсь относительно самого себя. Мой отец очень богат, а я, старший сын, был наследником множества замков, полей, лесов. И крестьян. И крестьянок. Я нисколько не сомневался, что любая из них принадлежит мне, так же как и дичь в наших лесах, и рожь на полях. Да, крестьянки мне всегда казались самой привлекательной частью моей собственности. Едва став подростком, я почувствовал, что охотиться за их душами куда интереснее, чем за кабанами или зайцами в лесу. Именно за душами, а не за телами. Их молодыми красивыми телами я мог завладеть, когда мне вздумается. Тут не было охоты, азарта, преследования. Не было победы. А мне хотелось побеждать, чтобы владеть ими безраздельно.
Ещё мальчишкой, овладев первой из своих женщин, я почувствовал, что ничего особо ценного не получил. Она была молода и красива, куда более красива, чем я предполагал, и в этом смысле мои детские ожидания оказались вполне оправданы. Она была совершенно покорна и не сопротивлялась, понимая, что она – моя собственность. Но пока я был с ней, она непрерывно и укоризненно что-то шептала о Боге и о грехе. Тогда я всем своим существом ощутил, что это прекрасное создание принадлежит не мне, а Богу. Я понял, чего хочу и сказал ей: «Ты думаешь, что я твой господин? Ты ошибаешься. Я твой бог. И ты, и вы все ещё поймёте, что я – ваш бог и поклонитесь мне, как богу». Она ничего не ответила мне на эти страшные, безумные слова, только в глазах набожной девушки я прочитал невыразимый ужас. И моё желание тут же окончательно определилось. Мне надо было всего лишь увидеть у всех у них в глазах восторг и восхищение в ответ на мои слова о том, что я их бог.
Слушая рассказ священника о греховных наклонностях библейского царя Соломона, который в конце своей жизни имел гарем из тысячи наложниц и жён, я не ужасался нравственному падению великого мудреца. Я завидовал. А, впрочем, даже и не завидовал, поскольку не сомневался, что у меня будет такой же гарем. И все мои наложницы будут не просто любить меня, а обожествлять. Это была безрассудная и беспредельная претензия на абсолютную любовь, и я тогда представить себе не мог, как далеко это всё от настоящей любви.
Моё воистину бесовское желание начало сбываться так скоро, что я был ошеломлён, хотя и не сомневался в осуществление своих притязаний. Нет, легко не было. Всё было очень сложно, но до чрезвычайности интересно – просто дух захватывало. Я быстро заметил, что душа самой простой и совершенно безграмотной крестьянки – целый мир, огромная вселенная, в которой есть всё: высокое небо, ослепительное солнце, прохлада лесов, множество сумрачных закоулков. А ещё – несколько линий обороны. Они легко отдавали то, что можно было взять силой, а вот с «оборонными рубежами» их души приходилось долго возиться. Я нравился им сразу же: молодой и красивый, вежливый и властный, сгорающий и сжигающий. Но их симпатия ко мне была только началом. Вскоре юные крестьянки замечали, что я отношусь к ним совсем не так, как другие господа – грубые и торопливые, не видевшие в них ничего, кроме говорящего предмета. Девушки с удивлением понимали, что они тоже мне интересны, каждая из них рядом со мной впервые чувствовала себя человеком, душа которого – ценность. Более того, каждая чувствовала себя единственной и неповторимой принцессой, способной повелевать, но стремящейся лишь к абсолютному подчинению мне, своему божеству. О нет, я не вводил среди них никакого языческого культа, не придумывал ритуалов поклонения и не предлагал им отрекаться от Христа, но я пробуждал в этих набожных крестьянках чувства, заставляющие их совершенно забывать о Боге, обо всём, чему учили их священники. И они, и я продолжали ходить в церковь и молиться Христу, но на самом деле они молились только мне, а я – только себе.
У моих родителей увлечение сына крестьянками не вызывало никаких вопросов – дело обычное. Они не заметили, что моя душа, заражённая смертельным ядом гордыни, стала душой закоренелого язычника, который претендует не на всеобщую любовь, а на всеобщее поклонение и преклонение. Сам себе я тогда казался добрейшим человеком. Я ни разу ни словом, ни делом не обидел ни одну из своих наложниц, и ни одну из них я ни разу не обманул, никогда не давая обещаний, которые не собирался выполнять. Я был щедрым, одаривая деньгами их отцов, женихов, мужей. Семьи моих наложниц забывали о том, что такое голод и нищета. Их родственники, конечно, обо всём знали, но не подвергали сомнению права "доброго молодого господина". Это было, наверное, самым ужасным.
Вскоре я стал замечать, что девушки менялись до неузнаваемости. Они начинали вести себя высокомерно и презрительно по отношению к родственникам, хотя я никогда не был с ними высокомерен. Они становились мрачными и жестокими со всеми, кроме меня, хотя я всегда был весёлым и жизнерадостным. В них слишком явно стало проявляться то, что во мне скрывалось за внешним блеском. Я всё больше и больше разрушал свою душу, заражая их этим ядом разрушения, но судьбы рушились у них, а не у меня.
Некоторые из них стали наотрез отказываться посещать церковь. Иные замужние стали разговаривать со своими мужьями, как со скотиной. Одна зарезала серпом своего жениха. Меня это печалило, но не заставляло ни о чём задумываться, и я не придавал сколько-нибудь существенного значения странностям своих наложниц, не чувствовал трагедии. Впрочем, в моей душе тоже понемногу накапливались тоска и опустошение.
Однажды, когда я пришёл к одной из своих наложниц, её глаза горели диким радостным перевозбуждением. Я не успел её обнять. Она выхвалила из одежды отточенный обломок серпа и полоснула себе по горлу. Я не двинулся с места. я смотрел на её залитый кровью труп и понимал, что не чувствую ни капли жалости. Тогда в моей душе шевельнулось что-то похожее на понимание правды о себе. Я так же, как и царь Соломон, попросту стал игрушкой в руках дьявола. Я не был "божеством", я был рабом падшего ангела, и он наделял меня единственным, что имел – своей пустотой. Моё сердце совершенно освободилось от тепла, от света, от любви. Мне показалось тогда, что я услышал в своей душе дьявольский смех. И этот смех был моим приговором.