«Как же Мачур, сидя в своей келье, узнал о существовании тайного эмиссара и тайного палача? — вновь удивился король прозорливости таинственного колдуна-отшельника. — Если даже я на какое-то время забыл о его существовании». Коронный Карлик двигался как бы отдельно от королевского кортежа. Он сотворил свой собственный кортеж из двух карет (во второй ехали его агенты), трех повозок с продовольствием и десяти королевских гусар охраны.
— Я не знал, что вы тоже отправились со мной в этот скорбный путь, — сказал Владислав IV. Он сидел в карете, откинувшись на спинку сиденья, и Вуйцеховский даже не мог видеть его лица.
— Счел своим нижайшим долгом, Ваше Величество. Как раз в такие дни рядом с правителем должны находиться люди, которым он мог бы доверять больше, чем самому себе.
Коронный Карлик стоял у подножки кареты, посреди январской лужи, со шляпой в руке. Маленький, непритязательный, почти жалкий на вид… — он не казался от этого королю менее зловещим. Как же ошибались обычно те, кто принимался судить об этом человечке, исходя из его мизерного роста, из совершенно неприметной внешности! Как жестоко они ошибались!
— Вы уже знаете о том, что шведы вновь решили испытать военное счастье.
— Знал об этом еще неделю назад. Мои агенты сообщали обо всех приготовлениях, хотя они держались в строжайшей тайне. Как теперь стало известно, шведы высадятся на небольшой косе, где остались старинные рыбацкие причалы. Черный Замок они считают шведским владением, подаренным некогда польским королем в вечную собственность шведскому королевству.
— А что было на самом деле?
— Когда стремятся во что бы то ни стало заключить очередное перемирие, начинают раздавать даже могилы.
— Вы правы, — тяжело вздохнул Владислав. — Сам не единожды раздавал их…
— И вот сейчас благородные руины этого замка понадобились шведам только для того, чтобы сотворить сотни новых… руин.
— Теперь я сожалею, что столь долго не замечал вашего присутствия в эскорте, господин Вуйцеховский.
— Вся моя жизнь, Ваше Величество, состоит из того, что вначале меня не замечают, а затем сожалеют об этом. Вы уж простите верного королевского слугу за откровенность.
Король плотнее укутался пледом и перевел взгляд с Вуйцеховского на храм.
— И по поводу храма вы тоже оказались правы.
— Знаете, кто коротает в нем свои дни?
— Божий человек, Мачур, который, оказывается, давно знает о вас и также давно ненавидит.
— Если уж знает, то, конечно, ненавидит, — спокойно согласился Коронный Карлик.
— Он отказался переезжать в Варшаву и служить мне.
— Что монаху-отшельнику делать в столице, а тем более — при королевском дворе? Вся философия, весь мир отшельника — в его одиночестве и в его молчании. Но стоит ли огорчаться? Он вполне может служить вам и здесь, если только прикажете.
— Этому человеку приказывать будет слишком трудно. Давайте решим так: вы останетесь у храма, мой тайный советник. Что вы станете советовать этому колдуну, меня не интересует. Но к тому времени, когда я с победой вернусь из Поморья, о Мачуре в этих краях должны забыть.
Как только эти слова были произнесены, лицо Коронного Карлика озарила мстительная, лукавая ухмылка.
— Забыть о Мачуре?! — спросил он тоном наемного убийцы, который дает понять, что такая услуга будет стоить дороже, чем они предварительно договаривались.
— Помнить должны только о том, что в храме сотворил молитву перед победным сражением сам король Владислав Великий.
— Ибо это святая правда. А что касается Мачура, то уверен, что он уже давно догадывается, что его ждет.
— И завтра же отправляйтесь в Варшаву. Пошлите тайных гонцов к Потоцкому и Хмельницкому. Мне нужно знать, что происходит сейчас в моих южных воеводствах.
— Они уже посланы, Ваше Величество. Еще неделю назад. Предвижу, что выступление казаков представляет сейчас куда большую угрозу, нежели этот странный поход шведов.
10
«Прошу вашей ласки и господнего милосердия, чтобы вы — люди одного Бога, одной веры, — как только я стану приближаться к вам с войском, приготовили оружие — ружья, сабли, коней, стрелы, косы и копья — для защиты древней веры нашей греческой, — диктовал Хмельницкий Савуру, который представал теперь еще и в ипостаси кошевого писаря. — Больше всего запасайтесь порохом, а также словом и деньгами для дел, о которых мы сообщим вам позже. А если узнаете или услышите от приезжих о чужеземном войске, которое король собрал против нас, немедленно давайте знать и предупреждайте нас…» [25].
Полковник взял подсвечник и, слегка пригнув его над листом, над которым трудился сотник-писарь, внимательно перечитал написанное.
— Мудро пишешь, — похвалил его, словно Савур сочинил все это сам, а не «каллиграфил» под его диктовку. — Саблей всяк сможет, а вот словом — только избранные Богом.
«Мы познали немало вреда и обид, — продолжил полковник творить свой универсал, — от ляхов и всяческих панов, которые нарушили наши права и с презрением относились к нашему Войску Запорожскому, из-за чего Украина наша, и слава, и божьи дома чуть было не погибли; и святые места, и тела святых, которые до сих пор, благодаря воле божьей, лежат на отведенных им местах, чуть было не лишились славы…».
— Как думаешь, сотник, отзовутся?
— Должны отозваться.
— Мы ведь им правду говорим. И так, словно не своими, а божьими устами вещаем.
— Уже завтра усадим всех наших грамотеев, размножим это послание и разошлем с эмиссарами во все концы Украины.
— А люди, эмиссары эти самые, готовы? Они подобраны, проверены?
— Сотник Лютай [26] подбирает. По-моему, он знает в этом толк, старый вояка.
— Саблей его сам Бог одарил. Умом тоже не обидел. Так что пусть мудрит.
Хмельницкий подошел к небольшому окошку. Оно оказалось насквозь промерзшим, и лишь утихающая вьюга напоминала о том, что за ним — продуваемый ветрами островок, казачьи шалаши и шатры, да скрытый подо льдами Днепр.
«Больше всего запасайтесь словом и деньгами» — вспомнилось ему только что продиктованное. — А что, все верно: деньгами… и словом…».
Для полковника важно было утвердиться в этой мысли. Уже несколько дней он только тем и занимался, что сочинял универсалы, обращаясь к королю, Потоцкому, крымскому хану, казакам, крестьянам и городовому люду.
Правда, не всем казакам нравилось это занятие и сам способ общения с польской властью и польской армией. Например, полковник Ганжа по этому поводу выразился просто: «Сколько бумаг ни сочиняй, сабли они не заменят. Не бумаги народ поднимут, а наши победы…».
Подвергая себя мукам сочинительства, Хмельницкий много раз готов был признать его правоту. Да и сказано лихо, любой рубака поддержит. Тем не менее вновь и вновь усаживал Савура — легче всего Хмельницкому писалось почему-то именно с ним, другим писарям душа его не доверялась — и принимался за универсалы. Как бы ни изощрялись в своих словесах лихие рубаки, повстанческой армии нужны были сейчас и оружие, и деньги. А главное, нужны были воины. Но откликались-то они на слово.
Еще немного постояв у пронизанного крещенским холодом окошка, Хмельницкий медленно возвратился к Савуру, перечитал написанное, а потом решительно сказал:
— Кажется, неплохо. Руби пером дальше, писарь.
— Как прикажешь, гетман.
«… Не подчиняйтесь своим урядникам, как невольники, вы, чьи отцы не признавали никаких господских законов и не подчинялись никаким королям… Никогда вы не одержите победы над поляками, если сейчас не скинете ярмо урядников и не добудете свободу, ту свободу, которую отцы наши купили своей кровью».
Дверь резко распахнулась, и в «атаманскую хижину», как прозвали это наспех сооруженное пристанище казаки, почти одновременно протиснулись полковник Ганжа и кошевой атаман Лютай, который рядом с коренастым Ганжой казался несуразно высоким и непростительно тощим.
— Пока ты писал, полковник, мы тут степь обнюхивали, — начал Ганжа.
— Копытом землю рвали, — поддержал его немногословный Лютай. Слишком уж он был возбужден, чтобы промолчать.
— Пока ты тут универсалы сочиняешь, мы там, в степи, гадаем, что с тобой происходит: то ли очень уж пергамент полюбил, то ли сабли наши уважать перестал?
— Копытом землю рвали… — все еще порывался высказать какую-то свою, не поддающуюся ни выражению, ни осмыслению мысль атаман Лютай.
— Ну, кайтесь же, нехристи, кайтесь! — шутливо проворчал Хмельницкий. Эти двое заводил уже немало выпили из него крови, предлагая авантюру за авантюрой. Они явно томились без войска и без походов, оставаясь теми, на кого он только и мог пока что по-настоящему рассчитывать. — Коль уж явились со свечами и с ладаном, то…
— Вон, Лютай сам разведку водил, — тыкал Ганжа концом плетки в бок атамана. — И мои хлопцы с ним были. Оказалось, что поляки к пиру готовятся, причем очень старательно. Возможно, праздник у них какой-то католический.
— Ну, готовятся.
— И те, что стоят заставой у острова Хортица [27] и разъезды которых перекрывают все подступы к Сечи, перехватывая и казня идущий к нам люд… Они тоже готовятся. Так вот, думаю, что поляков надо бы по-божески «поздравить». Соседи все же.
— Не богохульствуй.
— Каюсь, пан иезуит. — Такие шуточки мог позволять себе только Ганжа. Но он мог позволять себе многое, пока что… — Однако «поздравить» все же надо. Как раз в то время, когда они поднимут бокалы и начнут причащаться… Или молиться, не причастившись…
Движением руки Хмельницкий вновь остановил его богохульствие и, с ироничной грустью взглянув на недописанный универсал, прошелся по хижине, зябко кутаясь в наброшенный на плечи тулуп. Печь почти угасла, и в атаманской хижине становилось прохладно, сыро и муторно.
— Как твои сечевики, Лютай?
— Копытом землю рвать будут.