же, кроме французского и польского, она довольно сносно владела немецким, итальянским, латынью…
— Не знаю, что здесь говорится о воспитании государя, — молвила Клавдия. — Но дать королеве лучшее воспитание, чем дает его маркиза Дельпомас, не сумеет никто, — довольно небрежно положила она фолиант на место. — Очень жаль, Мария-Людовика, что вы не прошли курс ее наук. Многое из того, что вас гложет сейчас, показалось бы вам после пансиона «Марии Магдалины» пустяшными придворными забавами.
— Разговоры с вами, графиня, становятся все более обременительными. Возможно, потому, что вы слишком хорошо усвоили науку маркизы Дельпомас и слишком долго задержались в ее ученицах.
— Просто мы слишком часто обращаемся в своих разговорах к мужчинам. Но говорить о них столь же бессмысленно, как и любить их. Мужчин нужно чувствовать. Грубо ощущать. В «Воспитании государя» об этом, очевидно, ничего не говорится, правда?
Мария-Людовика едва заметно улыбнулась. Но не потому, что была приободрена рассуждениями графини. Просто ее задело, как слишком вольно позволяет Клавдия вести себя с ней. Совершенно забывая, что говорит с королевой. «Но ведь и ты тоже очень часто забываешь, что твоими устами говорит государыня, — резко осадила себя Мария-Людовика. — Умение возвыситься над окружением, построить свои отношения так, чтобы придворные ощущали твое превосходство, — это как раз то, к чему пытается приучить государей Эразм Роттердамский».
— Передайте князю Яну-Казимиру, что я навещу вас обоих завтра после полудня.
— Он всего лишь князь?
— В Польше королевский титул не наследственный, и посему принцев здесь нет. Хотя, по французской традиции, время от времени мы называем его принцем.
— Кажется, ему нравится это, что его именно так называют, — тут же подсказала Клавдия. — И еще: он очень осторожен. Прямо на удивление.
— Он ведь знает, что корона не достанется ему просто так. Даже если он завоюет мое снисхождение. Ее еще придется отстаивать на заседании сейма, где у Яна-Казимира пока что найдется не очень-то много сторонников.
— Королевич чувствует это. Простите, государыня, но вам тоже следует быть крайне осторожной. За вами следят. Доносят королю о каждом вашем шаге. Словом, бороться за корону на сейме вам придется вместе с Яном-Казимиром.
Королева с упреком взглянула на графиню. Ее молчание было призывом отрешиться от подобных страхов. Тем неожиданнее для графини показались слова, которыми Мария-Людовика решила попрощаться с ней:
— Извините, графиня, но у меня к вам будет не совсем обычная просьба.
— Слушаю, Ваше Величество, — задержалась Клавдия уже у двери.
— Она несколько деликатного свойства.
— Оставить вас во время свидания наедине с королевичем? Одних во всем дворце? При моих слугах это совсем несложно.
Королева грустно улыбнулась: школа маркизы Дельпомас! Пансион «Марии Магдалины».
— В данном случае все как раз должно быть наоборот. Знаю, что королевич — пылкий поляк. Но мне хотелось бы, чтобы я могла спокойно говорить о деле, а не постоянно заботиться о том, как бы устоять под его натиском. Да и ему тоже нужна холодная голова. Уверена, что вы поняли, что я имею в виду…
Взгляды двух женщин встретились. Теперь это были взгляды единомышленниц.
— Ничего, постараюсь сделать так, чтобы после возлежания в моей постели он и помышлять не смел ни о каком натиске, — доверительно пообещала Клавдия.
— Уж потрудитесь остудить его.
— До вашего прибытия, Ваше Величество, он успеет так насладиться женщиной, что возненавидит всех остальных. Кроме королевы, естественно.
Как только графиня оставила ее обитель, королева вновь взялась за «Шесть книг о государстве». Чтиво было не из занимательных, однако Мария-Людовика твердо помнила, что обязана проштудировать этот труд, так же как и труд Эразма Роттердамского «Воспитание государя».
К счастью, пока еще никто при дворе не догадывался, что в душе Мария из рода Гонзага готовится не к тому, чтобы стать супругой очередного польского короля, а к тому, чтобы самой стать полноправной правительницей Речи Посполитой. Причем она готова идти к этой своей мечте до конца, даже если придется спровоцировать гражданскую войну, в ходе которой будет истреблена большая часть ее недоброжелателей.
30
— Ты добивался встречи со мной, гяур, — негромко, вкрадчиво проговорил хан, упершись руками в колени и всматриваясь в стоящего у подножия его «трона» полковника Хмельницкого. — Говори, но, произнося любое свое слово, ты должен видеть перед собой эту саблю, — указал обрамленным в серебро пальцем на небольшой столик, на котором лежали короткая, роскошно украшенная сабля и Коран.
— Я вижу ее, — склонил голову Хмельницкий, но так и не стал перед ханом на колени.
— Кто тебя прислал сюда и чего ищешь на моей земле?
— Я пришел к тебе, повелитель Крымского ханства, по собственной воле, желая поговорить о том, как моей и твоей землям, нашим народам, жить дальше.
— Твоей земле? Твоему народу? Ты сравниваешь себя с королем Польши? Нет, сразу с султаном Турции?
— Прежде чем отбыть сюда, я стал атаманом запорожского казачества. Этого с меня достаточно. Пока что… Сейчас на Сечи собирается огромная армия, и мне не хотелось бы, чтобы мои войска и твоя орда, достойнейший из достойных, начали истреблять друг друга.
— Лестные слова, гяур. Но пришел ты сюда как шакал, вслед за которым прибежит целая стая.
— Она действительно может прийти, если со мной что-то случится. Но мне этого не хотелось бы, — молвил Хмельницкий, и ответ его показался более дерзким, чем мог предполагать хан и присутствовавший при их беседе советник Улем.
Полковник почувствовал это. Однако ответ не был дипломатической оплошностью. Пока что он держался на приеме у хана так, как было задумано.
Только сейчас Ислам-Гирей вдруг с удивлением обратил внимание на то, что полковник говорит по-татарски. Причем с турецким произношением и совершенно свободно. Но еще больше он удивился, увидев, что полковник решительно взял со столика саблю и, взглянув на хана так, словно решал: броситься на него с этим оружием сию же минуту или выждать более удобного момента, — неожиданно поцеловал ее.
— Великий хан Крымского улуса! Я пришел к вам, чтобы говорить правду и слышать правду. Целуя эту саблю, я обрекаю свою голову на ее сталь. И пусть ее святая чистота станет подтверждением того, что все, что я говорю сейчас, действительно правда.
Ислам-Гирей был удивлен. Хмельницкий творил старинную, основательно призабытую ныне восточную клятву на оружии, которому клянущийся «вверял свою жизнь». Обычно эта клятва воспринималась татарскими аристократами старой закалки куда более убедительно, нежели клятва на Коране. Отступиться от нее было невозможно. Почему Хмельницкому известен этот ритуал? Откуда у него такие познания татарского языка и татарских обычаев?
Хан взглянул на советника. Тот продолжал удивленно смотреть на казачьего полковника, поражаясь его поведению не меньше, чем повелитель. Значит, все это полковник делает не по его наставлению, облегченно подытожил Ислам-Гирей, что в корне меняло отношение к гостю.
— Чего же ты хочешь, полковник?
— Войны.
Хан улыбнулся. Всякое ему приходилось слышать в этих стенах, но только не столь откровенного признания. На словах войны никто никогда не хотел. В этом заключался один из парадоксов дипломатии. О возможности войны старались вообще не упоминать, даже если войска и обозы уже снаряжены и похода не миновать. Каждый клялся в своем исключительном миролюбии, поскольку так было заведено.
— И против кого же пойдут твои полки, казачий воитель?
— Против армии короля Речи Посполитой.
Хан коротко, нервно рассмеялся и, погладив свою бородку, уставился на Хмельницкого, словно на заморскую диковинку.
— Разве для того, чтобы провести их на землю польского короля, тебе нужно пройти через Крым? Аллах подарил нашим предкам такой уголок Вселенной, на котором мы живем, никому не мешая, не преграждая кому бы то ни было пути к миру или войне.
— Но Аллаху также было угодно, чтобы рядом с землей ваших предков располагалась земля наших.
— Аллаху? Бог здесь ни при чем?
— Я почти два года провел в Турции, в плену. За это время изучил язык, обычаи Востока, а главное — принял ислам [48].
— Так ты… правоверный?!
— Аллах осенил меня мудростью Корана так же, как осенил ею многие народы Востока.
Хан смотрел прямо перед собой и молчал. Его молчание тянулось, как ожидание на плахе. Иногда Хмельницкому казалось, что правитель совершенно забыл о его существовании.
Пребывая все в той же отрешенной задумчивости, хан поднялся и перешел в другой зал, где был накрыт вполне европейский стол, за которым можно было сидеть на обычных европейских стульях. Полковник уже знал о приверженности хана ко всему европейскому и о тайном стремлении его перевоплотить свою страну в настоящую европейскую державу. Пусть даже на духовных основах ислама. Теперь он убеждался в этом.
— Так что же могло произойти в польских степях и в Диком поле, что способно было заставить казаков снова взяться за оружие? — спросил хан, усаживаясь за стол и жестом приглашая Хмельницкого занять отведенное ему кресло.
— Это не польские степи, это степи Украины, повелитель. И мы, воины этой земли, рыцари Дикого поля, давно стремимся к тому, чтобы создать свое собственное, дружественное крымскому улусу государство. Поляки истребляют нашу веру, притесняют наши казачьи и городовые вольности, грабят земли. Так не может продолжаться вечно. В Украине поднимается восстание за восстанием. Льется кровь, опустошающая города, предаются одичанию плодородные земли.
— Каждый народ должен иметь своего мудрого и справедливого правителя, — избавил его хан от дальнейших описаний всего того, что способно подтолкнуть украинцев на большое восстание, настоящую войну против Речи Посполитой. — Но удастся ли вам создать настоящую армию? Пойдут ли за вами полки и кто именно поведет их в бой?