Девицы, которые все видели, взвизгнули от восторга и захлопали в ладони. Бюргеры же сказали, что если карлик съест эту мышь, то они подарят ему бочонок вина. Карлик, не долго думая, схватил мышь в кулак и забросил ее себе в рот – так все представилось бюргерам. А Месяц со своего места заметил, как в последний момент кулак карлика слегка разжался, и мышь ловко юркнула к нему в рукав. Но хитрый забавник все делал так, как если бы действительно поедал живую мышь: челюсти его работали, на лице возникла брезгливая мина, щеки заметно раздувались, словно от мяска; карлик будто бы глотал и не мог проглотить, давился. В наступившей тишине было слышно, как хрустели на зубах мышиные косточки. Карлик выхватил из рук старика кубок с вином и большими глотками осушил его – запил проглоченную с потрохами мышь. Из глаз проказника катились слезы – ведь он едва не подавился! И если бы Месяц не видел своими глазами, куда подевалась мышь, то вместе со всеми он был бы убежден, что это именно ее мяско выковыривает теперь карлик из зубов. Бюргерам же не оставалось ничего иного, как сдержать данное слово и выставить для мышееда бочонок вина.
Клюге повернулся к своим собеседникам.
– Это нищие, – сказал он. – Старика зовут Штрекенбах Иоахим, а карлика – просто Йоли, или по прозвищу – Запечный Таракан. Они у меня частые гости. И хотя ремесло у них не из уважаемых, это не мешает им иметь при себе большие деньги. Я видел однажды у старика кошелек – тех денег, что там были, с лихвой хватило бы на то, чтоб купить весь мой трактир вместе со мной, кнехтом, прислугой и припасами… Этот Штрекенбах, поговаривают, над всеми нищими король, и пользуется властью не меньшей, чем бургомистр. А может, – все слухи!… По крайности, я не видел его сидящим где-либо с протянутой рукой. Как бы то ни было, мне не важно, нищий он или король; важно, что с кошельком своим он гостит у меня. А Йоли – просто шут. Он и не думал подслушивать, он лишь искал себе зрителей…
Здесь Клюге был вынужден оставить ненадолго Месяца и Морталиса, так как у кнехта его, большого и сильного, но нерасторопного, вышла запарка.
Карлик, положив себе на колени мертвую обезьянку, гладил ей белое брюшко и говорил:
– Я – великий король! И у меня был маленький шут Йоли. Я ел сыр, и шут ел сыр; я ел хлеб, и шут ел хлеб. Так мы все делили при жизни. Но вот мой маленький Йоли умер. Он не поделился со мной смертью. Жадный. Всю забрал себе. О, Йоли!… Как мне быть без тебя? Так скучно править скучными людьми! Так весело бывало, когда за вожжи брался шут и правил умниками. Тогда дурацкий колпак становился расхожим предметом, а надевшие его обретали почет. Полный город, полная страна дураков. Чем выше, тем дурнее, чем дурней, тем выше! Хорошая игра!… Но умер мой Йоли, колпак его пал с го-ловы. И все увидели, что нет повода смеяться… Я хочу напрощание поделиться с тобой вином, мой маленький мертвый шут!
Карлик Йоли разжал обезьянке зубы, вставил ей в пасть кожаную воронку и принялся заливать через нее вино. Но все вино выливалось наружу тут же из пасти – двумя красными струйками на белую шкуру обезьянки и на колени шута.
Оставив эту затею, карлик сказал:
– Только самый мертвый из мертвых откажется от такого вкусного вина. Неужели это ты, мой Йоли! Так холодно твое тело, и так безжизненны твои глаза. Неужели это ты потешал целые толпы людей: кривлялся и дразнился, и показывал зубы, и поднимал хвост, и повсюду был первым – и среди дураков, и среди умников. Неужели это ты был гордостью бесправного нищего народца!… О, Йоли! Как печален этот мир, когда шут в нем – гордость, разумник же носит маску глупости! когда сытое брюхо с успехом подменяет наполненную голову! когда лживое слово, повелительный глагол в устах пройдохи понукает словесами истины! а поднятый хвост значит больше, нежели умные глаза! Вся жизнь твоя была гримасой и острым словцом, Йоли, а смерть уравняла даже с теми, кто отродясь не гримасничал – у кого лицо, как подошва, и язык с костями…
– Не печалься, малыш, – усмехнулся старик Штрекенбах. – Я куплю тебе другую обезьянку. Обучишь и ее шутовству.
Но карлик ответил:
– Оплакивая шута, я скорблю о себе, о тебе. И о других…
– Это слишком умно для твоей слабой головы, дурень, – сказал уже строже старик. – Не ползай там, где ходят короли, не то закончатся твои гримасничания, и придется старому Штрекенбаху гладить твое остывшее брюшко…
Карлик не замедлил ответить. Их беззлобная перепалка продолжалась. Но Месяц уже не вникал в ее суть. К столу вернулся Клюге, и здесь Месяцу явилась мысль порасспросить трактирщика о фрахте, и он без обиняков завел нужный разговор. Манфред Клюге оказался ценнейшим кладезем знаний. Он тут же припомнил одного человека, который всегда имел товары на провоз и был бы не прочь воспользоваться чьим-то трюмом, – человека с хорошей репутацией, из старинной любекской семьи, благородного занятия, сумевшего в такое переменчивое трудное время сохранить и честь, и дело, и богатство. Для большей убедительности Клюге сказал, что если молодым господам не подойдет этот человек, то им не подойдет никто, ибо тот, за чье благополучие Клюге радеет, – добрейший и разумнейший в своем кругу. Имя его Бернхард Бюргер, а круг, только что упомянутый, это круговая порука нескольких купцов, вложивших свои средства в общее дело; союз их называется – Fahrerkompanie. Это богатый союз, в котором Бернхард Бюргер едва ли не главенствует. Далее трактирщик перечислил и другие любекские торговые объединения, а именно: Свободную компанию (Vrye selschup), Полную компанию (Vulle selschop), компанию торговцев из Циркельгезельшафт, название которой – Kaufleutecompania. Однако первые два объединения мелких и средних купцов, не имеющих достаточного капитала для того, чтобы торговать по одиночке, – эти купцы объединились, чтобы выжить, и с ними молодые господа вряд ли захотят иметь дело; третье названное объединение – это замкнутое объединение патрициев, и они наверняка не пустят в свой круг, в Кауфлейтекомпанию, молодых людей состороны – без родственных связей, без землевладения, без гарантий и поруки. Так что, заключил хозяин трактира, наивернейшим шагом с их стороны было бы предложить свои услуги Фареркомпании почтенных непатрицианских купцов. Конечно, в огромном Любеке в такие беспокойные зыбкие времена, когда каждодневно что-либо изменяется и грядут все новые перемены, торговые союзы могут образовываться на глазах, а старые компании распадаться, и может статься, что скромный Клюге, проводя все время у пивной бочки, уже чего-нибудь не знает, или, не купец, он что-нибудь напутал, – однако, видит Бог, говорит он от чистого сердца и доброй души, основываясь на собственных представлениях об окружающих его вещах. И если молодые господа не приемлют его советов и сами наладят себе фрахт, то Манфред Клюге не только не обидится, а еще и поучится на их опыте, поскольку считает не зазорным поучиться и у молодых…
Но Месяц и Морталис и не думали сомневаться в правдивости его слов.
Месяц сказал:
– Бюргер – так Бюргер! Лишь бы не идти до Нарвы пустыми.
Тогда трактирщик подозвал к себе человека из прислуги и, объяснив ему, где искать Бюргерхауз, послал к купцу с известным предложением.
Чтобы скрасить ожидание вестей, Проспер Морталис произнес речь:
– Наш любезный хозяин, говоря о том, что не грех поучиться и у молодых, сказал прекрасные слова. И любые слова, сказанные в пользу учения, я сочту прекрасными! Постигая основы многих наук, заглядывая в их глубины, я получал чистое знание и не предполагал даже, где найду и найду ли ему применение. Хотя после я понял, что ни одно из знаний не может быть лишним.
Мир непостоянен: бросит и вправо и влево, и возвысит и унизит, и приласкает и ударит – то ты лекарь, то больной, то моряк, то пахарь, то богач, то нищий, то пастырь человеческий, то пастырь ослиный. Всякое знание пригодится, пока пройдешь свой путь из земли в землю. И еще покажется малым, что имеешь, – сколько идешь, столько и будешь обретать… Меня учили до тех пор, пока моя мозговая субстанция не осветилась прозрением. А едва только увидели, что я прозрел, – сразу сняли с меня пелена и выпустили из колыбели знаний. Не напрасно я дергал ножками – я побежал быстрехонько. Я всегда был жаден до знаний, как младенец до молока. И не стыдился этой жадности, как не стыдится своей жадности младенец, хватая материнскую грудь. Когда плод налился и готов сорваться с ветки, лучше снять его, чтобы он не разбил себе бока. И меня сняли, так как я наполнился. Что же за прозрение обрел я? А вот оно: добрые люди зажгли у меня в голове светильник, и я увидел, как темен мир, и как мало над ним таких же светильников, и как слаб еще их свет; я увидел, что подо мной бездна людей, которые так же темны, как и их мир, и так же суетны, как он, и вся жизнь их – полное страданий копошение во мраке. Видя все это, я почувствовал стыд и ощутил вину – во мне так мало света, а я должен осветить их!… Вот, мои господа, то главное, что вложили в меня наставники, – стремление! Я должен! Мать кормилица вскормила меня млеком истины и дала на дорогу хлеб вины. Я отламываю по кусочку и мучаюсь от того, что вижу, – слаб свет, от меня исходящий. Я понимаю, я прозрел, а они, там внизу, все слепы и в неведении, и думают, что им хорошо, потому что помнят – им бывало и хуже. Они не знают, что я им должен, они не видят, что неразумием своим мучают меня, они ничего от меня не ждут, и бо не понимают, что свет в вышине – это их завтрашний день. Но я помогу им – в том мое назначение. Я добуду елей и залью им светильник. Теперь не остановлюсь, разожгу огонь в полнеба – я напишу для них трактат о свете и тьме, а великое изобретение Гутенберга донесет его до каждого. Я призову всех, умеющих делать, собрать учеников и научить их, а всех не умеющих делать вгоню во стыд и направлю на поиски мастера. На примерах близких им людей я покажу, что жизнь человека должна быть праздником труда, а не праздником утробы, ибо тот, кто празднует труд, возвышается, а празднующий утробу неуклонно катится вниз; созидающий возрастает, а разрушающий разрушается сам. Мало ли примеров тому! Осмотритесь, мои господа!…