dru [возлюбленному]. Однако не обязательно приписывать французским дворам XII в. нравы римской знати времен Тацита![265] Настолько ли эти дворы были развращены? Druerie — обычно не более чем прелюдия к браку, а за преступную любовь строго наказывали, как мы видели. С другой стороны, если из-за женщин и вспыхивали феодальные войны, то разве не потому, что этим женщинам причиталось наследство?
Этьен де Фужер становится в ряд, уже двухвековой, обличителей распутства дворов. Рыцарство, по его мнению, — высокое сословие, которое недавно сбилось с пути, ударившись в разврат (trigalerie), танцы и легкомысленные развлечения — в том числе турниры. И он хочет лишь поднять его дух: пусть оно постарается, во имя справедливости и следуя указаниям Церкви! Тем самым мужи, рожденные от благородных (francs) отца и матери и «рукоположенные в рыцари», избегнут вырождения{1063}. То есть выдвигается извечное требование не посрамить благородных предков, но к нему добавляется новая забота — повиноваться Церкви, о чем по сути свидетельствует и «Повесть о Граале»: некоторые ключевые понятия здесь те же — хранить верность и ходить на мессу.
Но подчинить Церкви это «сословие» рыцарей Этьен де Фужер намеревается жестко. Он напоминает о мече, который рыцари берут с алтаря, «дабы защищать народ Иисуса»{1064}, и должны возложить обратно, прежде чем умрут. Он ничего не говорит о том или тех, кто жалует им рыцарское достоинство, а только о святом месте, о церкви, где происходит обряд. И там же должно происходить — по его мнению, потому что это его собственный замысел, — лишение достоинства рыцарей, виновных в измене, то есть в неверности в широком смысле слова. В самом деле, он предлагает настоящее «распосвящение»: «в этом случае должно его лишить достоинства, взять у него меч, сурово покарать, обрубить ему шпоры и изгнать из общества рыцарей (et d'entre chevaliers geter)»){1065}. Похоже, это осталось благим пожеланием: в истории (и даже в литературе!) нам не известно ни одного примера такого лишения достоинства, лишь долго существовал, претерпевая социальные модификации, обычай публичных унижений, близких к harmiscara. Лишь один луарский сборник кутюм предусмотрит в XIII в. обрубание шпор рыцарям, но не за разложение, а за обман: если рыцарь скрыл, что его мать была подневольной{1066}. То есть по причинам, не имеющим никакого отношения к религии и даже к нравственности в том смысле, в каком ее понимаем мы. Но разве обвинение в такой «измене» или «коварстве» (engin), в чем сам Этьен де Фужер видит главное преступление рыцаря, не относится к мирским, не опирается на традиционные принципы феодальной чести?
Тогда, в конце XII в., в паруса теории двух мечей дул попутный ветер, в частности, благодаря могучим легким святого Бернара Клервоского, и епископ Реннский упоминает эту теорию как некое общее место. Меч клирика — метафоричен: это проклятие, приговор об отлучении. Другой меч — меч рыцаря, убивающий и калечащий. И «они помогают друг другу»{1067}, таков общий принцип, практическое применение которого здесь, как и во многих случаях, остается не очень ясным: то ли имеются в виду две раздельных юрисдикции, каждая из которых имеет свои формы санкций, то ли рыцари — это «светская рука» клириков?[266] Глубже вникать в причины недовольства бесполезно: весь вопрос состоял в сохранении системы двух элит благодаря этой новой вариации на старую тему двух «служб», двух сражений.
Могла ли подобная программа, подобный теоретический вымысел найти отражение в литературе? Не факт, что рыцари, которых осень загоняла обратно в залы замков, проявили бы интерес к историям, герои которых — простые исполнители воли клириков или блистательные помощники последних. В конце концов, рыцарь-заступник мог бы найти себе место в «жесте» или в романе: какой-нибудь воин, уцелевший в Ронсевальском ущелье и не упомянутый в «жесте, которую завершил Турольд»[267], вдруг превратился бы в поборника справедливости на землях севернее Пиренеев. Для этого нужно, чтобы он забыл о мести каким-то людям и нашел множество епископов и монахов, дабы вернуть меч в их церковь. Но в этом случае проблемой стало бы то, что он подменит короля — если только «жеста» не обернулась бы апологией сильной королевской власти, что немыслимо[268], поскольку тогда она бы наполнилась нападками на баронов, и песня описывала бы реальность (Филиппа Августа) вместо компенсаторных грез. Что касается куртуазных романов, то симпатия к христианству в них проявляется отнюдь не в форме верной службы епископам. О Боге здесь говорят разве что отшельники и рыцари в зрелом возрасте, и мечу церковного правосудия было бы трудно найти место в атмосфере, столь далекой от клерикальной.
Тем не менее мораль Кретьена де Труа не далека и никогда не была далека от морали Этьена де Фужера. В качестве певца куртуазной любви, такой как любовь Эрека, Кретьен желал своему герою рыцарского достоинства, которое необходимо испытать, и христианского брака, предохраняющего от распутства. Рыцари в общем-то никогда не прекращали отстаивать справедливость определенного рода и на занятный манер, желая прославиться. Просто мораль епископа Реннского, который был и провозвестником всей схоластики тысяча двухсотого года, включает в себя резкую критику куртуазной мечты. В качестве бедствий мира сего она выдвигает на первый план крестьянские страдания, о которых артуровское рыцарство не имеет понятия, и довольно кстати развенчивает знатных дам: разве они, вместо того чтобы быть носительницами рыцарских ценностей, не живут лишь собственной жизнью, уже потому, что обладают недостатками?
Двух этих французских авторов не вредно читать одновременно и сравнивать, пусть даже их произведения и дарования совершенно несопоставимы.
В ПОИСКАХ ГРААЛЯ
Итак, как ни направляй к Богу юношей вроде Персеваля или Говена, между их верой и той христианской моралью, какую проповедовали во французских диоцезах в конце XII в., существовало определенное расхождение. Ничто не показывает этого лучше, чем тот странный поиск Грааля, в который начал их посылать Кретьен де Труа и идею которого его французские продолжатели или немецкий соперник разовьют дальше в разных причудливых формах. Мы боимся заблудиться там вместе с этими авторами, если станем продолжать в том же духе, — а еще больше опасаемся недооценить их смысловое и поэтическое богатство, выявленное позднейшими талантливыми толкователями[269]. Ведь именно гений Кретьена де Труа заменил реальные поиски «рыцарства», то есть подвигов, литературными поисками смысла, и после этого его произведение, бесспорно, вышло за пределы исторического контекста. Но невозможно не упомянуть мимоходом некоторые толкования, которые давали Граалю реальные рыцари и мечтатели XII в., прежде чем перейти к совсем другим планам, какие строились в отношении рыцарей, особенно в Англии.
Грааль появляется сначала как название «повести», сюжет которой Кретьену де Труа якобы дал Филипп Фландрский{1068}. Читатель сразу задается вопросом, что означает это название. В общем, словом graal называется обыкновенное блюдо, миска; слово это довольно редкое, без особого блеска. Какое отношение оно имеет к рыцарству?
Лишь в первой трети этого произведения, оставшегося незаконченным, Персеваль живет во дворце Короля-рыбака, получает великолепный меч и видит, как мимо него туда и обратно через большой зал, когда он там пирует, проходит странная процессия. Во главе ее выступает молодой человек («отрок», еще не посвященный в рыцари), несущий кровоточащее копье. За ним — очень красивая девица, держащая обеими руками «грааль», украшенный драгоценными камнями, которые сверкают ярким блеском. Замыкает процессию другая девица, с серебряным блюдом{1069}. К сожалению, Персеваль не задает в связи с этим никакого вопроса.
Одного этого вопроса хватило бы, чтобы исцелить недуг старого короля, страдающего в своем замке, а также недуг королевства Логр. Он спас бы артуровский мир — и роман бы закончился!{1070} Тем не менее дальше открывается еще несколько граней тайны: облатка, содержащаяся в граале, поддерживает жизнь больного короля.
Но Кретьен де Труа, заставив своего Персеваля обратиться в христианство и выслушать отшельника, не посылает его на поиски Грааля. По крайней мере не следует туда за ним. Напротив, он заранее сообщает, что «повесть» теперь станет рассказывать о Говене, а Персеваля мы увидим нескоро. Но поскольку произведение не было завершено, от автора мы о Персевале больше ничего не узнаем. Можно лишь прочесть, что Говен, попав в затруднительное положение, якобы дал обет отправиться на поиски «копья, острие которого плачет кровавыми слезами, совершенно чистыми»{1071}, — это немного напоминает давний обычай, когда феодалы уходили в паломничество, чтобы пресечь конфликты. Что не мешает Говену пережить еще несколько приключений в куртуазном духе, достойных пера и аудитории Кретьена де Труа, в то время как Персеваль как будто исчезает из виду…
Стремление к познанию словно бы сковывает последнего. Или это самого автора привел в затруднение замысел? Действительно, здесь множество религиозных аллюзий. Кровь, текущая с копья, явственно напоминает кровь Христа, которому копье Лонгина, согласно одному апокрифическому евангелию, пронзило бок. А Грааль, бесспорно, связан с евхаристией, притом что в то время таинству причастия придавали чрезвычайно большое значение наряду с покаянием. Но эта облатка — все-таки не тело Христово. Кстати, и священника в зале нет. А почему религиозные таинства автор помещает в таинственные замки, вместо того чтобы отправить рыцарей в церкви, на настоящие мессы, смысл которых им бы объяснили в проповеди, громко и внятно, ив то же время вручили бы их мечи с наставлением приветствовать всех священников?