Ржавая луна — страница 3 из 8

     Я знаю, что йомун не прыгнет за мной следом в канаву, а ведь это было бы моей верной смертью. Но он не прыгает. Зато он бежит по улице рядом с моим зловонным укрытием и выжидает момента, когда моя голова покажется из канавы. Пару раз он взмахивает мечом, но не дотягивается, потому что канава достаточно глубока, а я быстр и увёртлив.

     На моё счастье вскоре из какого-то переулка появляется целая свора собак. В основном это обычные дворняги, но среди них выделяется пара массивных полукровок, а вожаком у них — матёрый волкодав. Раздражённые видом бегущего Килча, они бросаются к нему и, с рычанием и лаем, пытаются взять его в круг. Вожак яростно бросается к йомуну, подавая пример стае. Килч прыгает, рычит громче и яростней волкодава, машет мечом, но собаки вёрткие и не торопятся расстаться с жизнью. Спасибо им за то, что я могу убежать подальше, выбраться из канавы и скрыться на кладбище.

    Когда я пытаюсь вылезти по отвесной сыпучей стенке, понимаю, что вместе с рукой я потерял очень многое, потому что двумя руками гораздо удобней хвататься за выступы и траву. С одной рукой это трудно. Пока обрубок отрастёт, я буду уязвимей.

    Кладбище заросло папоротником и марью. Здесь легко затеряться. Здесь легко затеряться навсегда. Потому что в папоротниках полно гадюк и жалохвостов, потому что сюда забредают и волки.

    Покойники висят на ветвях дубов и кимор. Спеленатые, они напоминают гусениц в коконах, свисающих с ветвей на нитях паутины. Когда налетает порыв ветра, они чуть покачиваются. В тишине шуршат пелены. Поскрипывают ветви. Трутся о кору верёвки. Многие из них давно сгнили от бесконечной сырости, и теперь тут и там валяются на земле упавшие мертвецы — это те, у кого уже не осталось по эту сторону мира никого, кто мог бы обновить захоронение. Их полотняные коконы тоже истлели, они истерзаны воронами и крысами-летягами, так что наружу выставляются полусгнившие лица или голые черепа, рёбра, конечности, оскаленные рты. Те, что побогаче, захоронены в кожаных пеленах и висят на толстых смолёных верёвках из волокон мари. Эти если и упадут, то нескоро. Им отведены ветви повыше, поближе к макушкам кимор. Другие, что попроще, развешаны на нижних ветвях кимор, на дубах, а то и вовсе на вязах.

    Держа наготове нож, пробираюсь через папоротники в сторону Пьяной дороги. Ржавый глаз луны ищет меня, но в папоротниках найти меня нелегко. Невозможно. Потому что они выше меня, их лапы нависают надо мной, как крылья неведомых птиц. Зато слышно меня, наверное, за милю, потому что под ногами трещат опавшие ветви, хрустят сломанные стебли, чавкает грязь.

    Иногда с папоротников падают слизни. Я собираю их и с наслаждением разжёвываю. Они водянистые и почти безвкусные. Но очень сытные, я знаю. А больших бурых многоножек — вон одна из них сбегает по толстому стеблю, и на её волосатом теле поблёскивает дождевая капля — есть нельзя. Они ядовитые. И могут больно ужалить. Тем более следует опасаться жалохвостов, которые тут и там дремлют на листьях в лужицах слизи. Эти медлительные ленивые твари, больше всего похожие на больших жёлто-зелёных гусениц с раздваивающимся хвостом, умеют прыгать почище блох, если решат, что им грозит опасность.

    Кровь из руки перестала идти. Рука обрублена чуть ниже локтя. Я смотрю на обрубок и вижу, что рана затянулась тонкой до прозрачности розовой кожицей.

    Когда наконец выбираюсь на Пьяную дорогу, нос к носу сталкиваюсь с девчонкой. Она стояла посреди дороги и смотрела на кладбище, а теперь, испуганно вздрогнув, уставилась на меня. Наверное, она подумала, что я покойник и пришёл выпить её кровь. За поясом у неё торчит нож и она схватилась за него одной рукой.

    — Чего уставилась? — говорю я.

    — Очень надо на тебя уставляться, — отвечает она и переводит взгляд на папоротники, чтобы не смотреть на меня. На надолго её не хватает. Как только я поворачиваюсь уходить, она спрашивает:

    — Почему у тебя нет руки?

    — Отрубили на войне, — говорю я.

    — Врёшь. Ты не был на войне.

    — Я взял знамя в битве при Черни, — говорю я и ухожу.

    Но она плетётся за мной, я слышу её лёгкие осторожные шажки за спиной — тлип-топ… тлип-топ…

    Почему такой странный получается звук я не сразу понимаю. Оглянувшись, чтобы посмотреть, вижу, что девчонка-то — хромая. Похоже, одна нога у неё короче другой.

    — Как тебя зовут? — спрашивает она, поравнявшись со мной.

    — Тебе какое дело?

    — Меня зовут Хевни. А тебя?

    — У меня нет имени. Родители зовут меня «сынок».

    — Хорошо, тогда я стану звать тебя Йегль. Сынком я тебя звать не буду.

    — Почему — Йегль?

    — Это имя нравится мне больше других.

    Я останавливаюсь и смотрю на неё.

    — Хочешь поцеловать меня, Йегль? — спрашивает она.

    — Нет, — говорю, — ты хромая.

    — А ты — безрукий.

    — Всё равно не хочу.

    — Дурак. Ты должен хотеть поцеловать меня. Все мужчины хотят целовать женщин. И жениться на них, чтобы те согревали их по ночам, и готовили им еду, и ждали из битв.

    Я пожимаю плечами: мне всё равно, я не хочу целовать эту прилипчивую девчонку и не хочу, чтобы она ждала меня из битв.

    — Рука у меня отрастёт, — говорю я. — Через две луны будет как была.

    — Опять врёшь, — насмешливо говорит она. — Так не бывает.

    — Бывает.

    — А вот и нет.

    — А вот и да.

    — Нет.

    — Ты мне надоела!

    — Сам дурак!

    Я бы мог хорошенько задать ей и с одной рукой. Мог бы вообще её зарезать моим «листиком», пусть у неё тоже есть нож. Но я просто бросаюсь в ложбину, что открывается слева, и бегу, пока её смешные шаги — тлип-топ… тлип-топ… — не затихают на Пьяной дороге где-то в сумраке.

III

    — Отдай мне твою руку, — говорю я отцу.

    Он долго осматривает мой обрубок, потом щипцами достаёт из очага тлеющие уголья, прижигает культю и перевязывает. Воняет горелым мясом, и боль такая, что хочется откусить отцу ухо, когда он склоняется к моему плечу. Ухо у него прозрачное и розовое в свете свечи. Наверное, в нём много крови, оно очень сочное. Но мяса в нём совершенно точно нет, один только хрящ. И всё же это было бы лучше, чем ничего.

    — Я не могу отдать тебе свою руку, сынок, — говорит он. — Я бы отдал — мне не жалко, но одной рукой я не смогу рубить лес и тогда мы все умрём с голоду — и ты, и мама, и я. Не могу сынок. Но я сделаю тебе деревянную руку. Очень красивую деревянную руку. Не отличишь от настоящей. Завтра же и начну, сынок. А потом у тебя вырастет новая. Не пройдет и двух лун, как вырастет, сынок. Мы будем обрезать понемножку деревянную, пока настоящая будет расти, так что никто ничего и не заметит.

    — Нет, не вырастет, — говорю я. — Так не бывает.

    — Вырастет, сынок, обязательно вырастет. А если я отдам тебе свою руку, мы умрём с голоду. Как я буду рубить лес?

    — Неправда, — возражаю я. — Я не умру с голоду. Если кончатся мыши, я могу пойти убить человека и съесть.

    — Людей убивать нельзя, сынок, — хмурится отец.

    — Охотников — можно.

    — Нет, и охотников нельзя. И есть людей тоже нельзя. Если ты привыкнешь есть людей, ты станешь опасен для всех нас. Тогда мы с мамой не сможем укрывать тебя от магистрата.

    — Люди — вкусные? — спрашиваю я.

    Он смотрит на меня с удивлением и жалостью. Ему меня почему-то жалко. Мне ни разу не было жалко его.

    — Я не знаю, сынок. Я никогда не ел людей.

    В углу стонет и всхлипывает мать. Она ещё не умерла, но каждый день говорит, что завтра умрёт.

    — Отдай мне материну руку, — говорю я тогда. — Ей она всё равно не нужна, она хоть как умрёт не сегодня завтра.

    Лицо у отца вытягивается.

    — Нет, — мотает он головой и, кажется, готов заплакать — такой-то здоровенный мужичина, лесоруб. — Нет, это нельзя. Сам подумай, сынок, разве можно тебе иметь взрослую женскую руку? Нет, это нельзя. Пусть уж рука остаётся маме. Пожалей её, сынок, ей и так плохо. Ей очень больно.

    Потом он говорит:

    — Теперь, сынок, тебе нельзя больше появляться на улице. Понимаешь? Йомун Килч наверняка запомнил тебя. И даже если не запомнил, охотники уже по всему селению ищут мальчика с отрубленной рукой. Понимаешь? Теперь тебе нельзя появляться на улице, тебя убьёт первый встречный охотник.

    Отец прав, я понимаю. Представив себя с материной рукой, я соглашаюсь, что выглядеть это будет необычно. Хотя… мало ли всяких уродов бродит по миру. Я помню, как в наше поселение приезжал цирк уродов. Кого там только не было. Был человек с огромным носом, свисавшим ниже подбородка, его звали человек-элефант. Была женщина с чешуйчатой змеиной кожей, вся покрытая слизью, с глазами, как у кошки. Её так и звали — женщина-гадюка. Был мальчишка со сросшимися ногами и маленькой — в два моих кулака — головой. Он не мог ходить и так смешно прыгал — как деревянный. Он был самый смешной. Охотники гоготали, обливали его пивом, тыкали в него рогатинами и поносили самыми разными словами, но и медяков и объедков ему в загон бросали побольше, чем другим.

    Только всё равно я в такой цирк поступать не собираюсь, а значит, мне нужна рука нормального размера.

    Рука есть у этой девчонки, у Хевни, думаю я. Надо пойти и взять руку у Хевни. У неё, конечно, рука девчоночья, но попробуй отличи. Главное, что она не взрослая и её рука не будет болтаться чуть не до земли, как материна. Только я не знаю, где искать девчонку. Я не знаю, где она живёт.

    Отец идёт под навес во дворе и возвращается с заступом. Он начинает рыть яму в углу, рядом с кроватью на которой умирает мать.

    — Что ты делаешь, отец? — спрашиваю я его.

    — Рою яму, сынок. Рою яму, — отвечает он.

    — Зачем?

    — Нам нужен погреб, сынок. Я сделаю большой хороший погреб.

    — Зачем нам погреб? — не отстаю я. — Нам нечего хранить в погребе.