Отец молчит и продолжает копать. Посреди хижины медленно вырастает куча земли. Когда она становится слишком большой и занимает чуть ли не весь угол, отец берёт ведро и начинает выносить землю, насыпая её возле грядок и сразу утаптывая. Мать стонет, а когда не стонет, то смотрит на него и что-то шепчет сухими губами. Скоро она умрёт. Скоро.
С ямой он возится весь день и тратит особенно много времени на разравнивание земли во дворе. Он прихлопывает её лопатой и даже присыпает травой, но землю всё равно видно, что она свежая, рыхлая и не такая сырая, и что её слишком много.
Потом он снова уходит под навес и возвращается с верёвкой на плече.
Отец бросает верёвку в яму, конец её держит в руках.
— Ну-ка, сынок, спустись, я хочу посмотреть, хватит ли глубины. С одной рукой тебе несподручно будет, так ты только держись за верёвку, покрепче держись, сынок, а я тебя опускать стану.
Я хватаюсь за верёвку. Держаться одной рукой действительно тяжело. Быстро, но осторожно, отец опускает меня в яму. Едва ноги мои касаются земли, верёвка вдруг слабеет в моей руке и через мгновение её верхний конец падает у моих ног.
Я смотрю вверх. Отец сидит у края ямы и утирает слёзы.
— Ты уж не сердись на меня сынок, — говорит он. — Ты уж не сердись на меня, пожалуйста. Просто так будет лучше, если никто тебя не увидит. Посидишь тут пока. Ты не бойся, сынок, в яме не страшно будет. А я тебя стану кормить. Я хорошо буду тебя кормить, сынок. А если вдруг придут эти, я накрою яму вон той дерюгой, никто и не увидит. Не бойся, сынок, не бойся. Нельзя, чтобы тебя видели. Если узнают про тебя, нам с мамой несдобровать. И тебе плохо будет, и нам с мамой тоже солоно придётся. А маме и так нелегко. Зачем доставлять ей лишнее горе перед смертью.
Тогда я понимаю, что отец мой глуп. Он глуп, если думает, что меня может испугать какая-то яма. И ещё он глуп потому, что думает, будто я ему поверю, что он станет хорошо меня кормить. Ему нечем кормить меня. А есть — хочется. Очень.
Пока земля в яме ещё сырая, я нахожу червя и съедаю его. Потом ещё одного. Больше червей нет, так что мне остаётся только сесть на землю, прижаться спиной к сырой стене и заснуть.
Мне снится ржавая луна, собаки и моя рука. Моя рука стала жить в сточной канаве, и когда в густую жижу бросают чьё-то тело, она устремляется к нему чтобы оторвать сочную щеку и съесть. Щека очень кровяная и сочная. Рот наполняется слюной и я просыпаюсь.
Мать стонет. А когда не стонет, то бормочет что-то сухим и ломким голосом.
Под этот голос я снова засыпаю. И больше мне ничего не снится.
Меня будит отец. Он бросает мне в яму кусок хлеба.
— Вот сынок, — бормочет он, пока я впиваюсь в хлеб зубами. — Сегодня у тебя хлеб. Простоквашу я споил маме, тебе ничего не осталось, ты уж не обессудь. Её было совсем немного. Вот скоро мама умрёт, тогда простокваша будет доставаться тебе. Денег совсем не стало у нас. Дерево никто не покупает, сынок. Не хотят покупать, не сезон. Но ничего, ничего, скоро йомун Килч начнёт с кем-нибудь войну и у меня будет много работы. Я опять буду зарабатывать по три пенни, а то и по пол-ливра. Поверь, сынок, скоро так и будет. Тогда будет у нас и простокваша, и репа, и даже мясо будет, сынок.
Я не слушаю его бормотание. Я слежу за тем, чтобы не обронить ни одной крошки. Но хлеб очень крошится. Если бы у меня была цела вторая рука, я бы сделал ладонь лодочкой и подставлял под рот. Тогда крошки сыпались бы в ладонь. А так они падают на землю. Потом на земле их уже не найдёшь. Чёрные крошки на чёрной земле. Я думаю: хлеб — как земля. Но земля — не как хлеб.
Отец сидит на краю ямы, на корточках, и смотрит как я ем.
— Зачем ты обманул меня? — спрашиваю я, доев хлеб.
— Когда сынок? В чём я тебя обманул?
— Я не хочу сидеть в этой яме.
— Ах вот что… Прости, сынок, не сердись на меня. Так лучше. Ведь ты не сможешь удержаться, чтобы не выйти на улицу. Голод погонит тебя, и ты не сможешь удержаться. А тебе этого нельзя. Тебя убьют, сынок. А если ещё узнают, что ты…
Он замолкает и принимается утирать слёзы. Здоровенный мужичина, лесоруб. А плачет, как маленький. Что-то шевелится у меня в сердце. Не знаю, что это. Мне становится плохо. Холодно и плохо.
И я говорю со злостью:
— Ты обманул меня!
— Так надо было, сынок, так лучше, — повторяет он. — Не сердись на меня. Я не хочу, чтобы тебя убили охотники. Ты у нас с мамой один. Мама скоро умрёт. С кем я тогда останусь, сынок? Если бы твой братец… если бы вы…
— У меня нет никакого братца, — говорю я. И думаю: кажется, этот лесоруб тронулся умом от голода.
— Ну как же, сынок, — говорит он. — У тебя был братец. Ты не знаешь. Но у тебя был братец. Просто мы с мамой никогда не говорили тебе… Мама скоро умрёт, сынок, вот какое горе…
— Зачем ты опять врёшь мне, отец? — спрашиваю я. — У меня никогда не было брата.
— Ну как же, сынок, как же. Он родился вместе с тобой, твой братец. Вы были похожи, как две капли воды. Но он умер. Мама не сказала в магистрате, что вас родилось двое. Она отдала им твоего братца, а про тебя ничего не сказала, понимаешь сынок? Поэтому они не знают про тебя, и ты можешь жить. Ты можешь жить, пока они не узнали про тебя. А если узнают, то убьют, обязательно убьют, сынок. Поэтому тебе не надо выходить на улицу, сынок. Не надо пока.
— Ты врёшь, отец, — говорю я. — Зачем ты это делаешь?
— Я не вру, сынок, что ты, — жалко кривится он. В глазах его стоят слёзы. Одной рукой этот лесоруб может удавить большую собаку, а плачет, как…
— Вы родились вместе, — говорит он. — Это называется близнецы. Вы были как две капли воды. Мёртвые… То есть…
— Я живой! — говорю я и смеюсь. Теперь-то он попался — заврался совсем. Точно, тронулся умом от голода.
— Тут видишь ли, сынок… — он встаёт и трясёт ногами, разгоняя кровь. Мотает головой — наверное, в глазах круги от того, что долго сидел на корточках и быстро поднялся. Разогнав кровь, он снова садится на корточки. — Видишь ли, какое дело, сынок… Земляная болезнь… ты ведь знаешь, что это за штука? Вы родились мёртвыми. Оба. Вот как вышло-то, сынок.
— Враки, — говорю я.
— Нет-нет, сынок, это не враки. Я говорю правду. Ты ведь… ты ведь нимху, сынок.
Я смотрю на него и мне даже становится страшно. Если он тронулся умом, то ведь я, пожалуй, никогда не выберусь из этой ямы. Он меня тут сгноит. А может убить и съесть. Он ведь тронулся умом от голода.
Я силюсь улыбнуться. И говорю:
— Я нимху?
— Да.
— Я — вечно голодный кровожадный нимху?
— Да.
— И у меня глаза цвета ржавой луны?
— Нет, сынок, нет, глаза у тебя обычные. Серые у тебя глаза, сынок. Это всё неправда про глаза. Если бы так легко было отличить нимху, их бы давно уже не осталось.
— А сколько их?
— Не знаю, сынок, не знаю, откуда же мне знать. Много.
И тогда я смеюсь. Громко. Хлопая уцелевшей рукой себя по животу. Я — нимху, вы только подумайте, что мелет этот старый лесоруб! Совсем тронулся!
— Так получилось, сынок, — бормочет он, не обращая внимания на мой смех. — В тот год, когда мама понесла вас с братом, случилось поветрие земляной болезни. Ты ведь знаешь, что это за штука? Вы с братом родились мёртвыми. Чтобы спасти вас, нужно было специальное снадобье из желчи единорога. Твоя мать послала меня в Заупокойный лес, что возле Лохевли, к Дривити, колдунье. У колдуньи я купил это зелье. Полтора ливра отдал — все деньги, что у нас были.
Нам нельзя спасать сразу обоих, сказала твоя мать, потому что детей положено нести в магистрат. Но ведь в магистрате не знают, что я родила двоих. Мы можем спасти хотя бы одного, а второго отнесём, пусть видят, что он родился мёртвым.
Вот так получилось. Так получилось, сынок. Мы очень рисковали, но твоя мать будто сошла с ума — уж так ей хотелось ребёночка, что просто обезумела она, право слово. Да и я не лучше умом был. А после земляной болезни она уж не могла снова родить… Поплакали и сделали, как она решила. Вот так всё и вышло, сынок. Вот так.
Он поднимается, делает шаг от ямы и я перестаю его видеть.
Потом я слышу, как хлопает дверь. Он ушёл.
Не знаю, куда отправился этот обезумевший лесоруб. Но когда вернётся, он убьёт меня. Он тронулся умом от голода.
На лежаке стонет и бормочет мать.
Я зову её.
— Что? — отзывается она. — Что тебе, сынок, милый?
— Отец тронулся умом, — говорю я. — Он посадил меня в яму и говорит, что я нимху.
— Ох, сынок, сынок… — причитает она. — Знал бы ты, как мне больно.
— Мать, спаси меня, — говорю я матери и выбрасываю из ямы верёвку. — Подержи верёвку, чтобы я вылез и не умер с голоду. И чтобы отец не убил меня. Умираю, как хочется есть.
— Я очень хочу спасти тебя, сынок, — пыхтит она в ответ. — Очень хочу. Но не знаю, смогу ли я подняться с кровати. Боль грызёт меня, сынок. Всю выгрызла изнутри. Не знаю, смогу ли я встать с лежака. И верёвку держать я не смогу, сил нет, сынок, уж прости меня.
— Ты попробуй, — говорю я. — Умереть, как хочется есть. Я пойду и найду что-нибудь съестное. Себе и тебе. Обоим.
— Я уже пробую, сынок, милый, — отзывается она.
И действительно пробует, я угадываю это по тому, как скрипит под её телом лежак.
— Я привяжу верёвку к лежаку, — говорит она. — Сама-то я ведь не смогу удержать тебя. Очень мне плохо, сынок, милый, ты бы только знал, как мне плохо. Боль изгрызла меня всю. Нет сил.
— Я знаю, — говорю я. — Я знаю, что тебе очень плохо, мать.
— Да, сынок, и я очень ослабела, не смогу удержать тебя. Поэтому я привяжу верёвку к лежаку и брошу тебе конец. Ты только подожди. Подожди, потому что я очень медленно всё делаю. Умру я скоро, сынок.