Ржавое зарево — страница 60 из 76

Эта радость не была последней.

Именно в одно из редких своих гостеваний у Корочуна Аса впервые увидела Жеженя – увидела из кустов, куда схоронилась при вести о приближеньи чужого. А потом…

Ей больше не судилось любить мужчин – отважных, сильных, заботливых… Второго Агмунда в мире не было, а если бы и нашелся такой, если бы даже лучший сыскался… Он все равно не смог бы заменить того, первого и единственного.

Но этот вот взбалмошный, не успевший утратить щенячью неловкость парень, который и себя-то не умел защитить, а уж других… И в то же время его – даровитейшего златокузнеца – уважали достойные люди (к примеру, тот же мудрец, слагающийся из четверых)… Жежень мог утолить разом и казавшееся несбыточным желанье любить, и горькую тоску обокраденной матери.

Аса сама просила новых друзей не вмешиваться ведовством, не привораживать Жеженя, чурающегося полудуриной привязанности, как чураются лишь постыдной, презираемой хвори. Дочери хавдинга хватало и того, что у нее уже было: хоть изредка оказываться нужной неблагодарному парню, на оскорбленья которого она снисходительно не обращала внимания – как мать не обращает внимания на сердитые тумаки ребятенка, еще не умеющего ни говорить, ни думать.

Помогать и выручать – хоть изредка. И мечтать. Мечтать о том дне, когда она, наконец, решится предстать перед Жеженем в подлинном своем виде, и…

Вот это "и…" – только оно мешало скандийке открыться парню по-настоящему. Сейчас у нее была хотя бы возможность мечтать. А если… Мало ли что твердит Любослава – единственная из здешних людей, видевшая Асу настоящей… А если златокузнец с его загадочными понятиями о красоте все-таки не полюбит пришелицу из Вестфольда? Ведь она так непохожа на ту своротившую его с разума тонконогую рыжую пигалицу, о которой рассказывал Корочун и которую поганка-судьба принесла-таки обратно в родные края… Худосочная, костлявенькая – у мужа, поди, весь живот в синяках да ссадинах… Чахлая какая-то… Неужели такое может кого-то привлечь? Нет, все-таки большинство мужчин совершенно не понимают толку в бабьей красе!

По столь же умной причине Аса не решилась открыто сопровождать Жеженя в нынешнем путешествии. Она не могла не быть поблизости, она должна была иметь возможность прийти на помощь, но… А если бы он ее прогнал? Что тогда?!

– Вот тогда бы и кралась тайком, – не выдержал Кудеслав. – От него, дурня, тайком; не от меня.

Со второй трети Мечник слушал пространный асин рассказ от случая к случаю – уяснив для себя скандийкину неворожесть, вятич вспомнил о необходимости дозорничания. Но даже так вот – лишь временами возникая возле костра – он понимал как бы не больше прочих слушателей. Аса все-таки плоховато знала по-словенски и частенько сбивалась на урманскую речь.

Жежень – тот уже откровенно поклевывал носом (не то от напряженного внимания, не то от скуки) и лишь изредка встряхивался: очевидно, вспоминал, что убитому безысходной горестью задремывать не положено. А Векши…

Как они слушали!

Раззявив рты; не отрывая от асиного лица напряженных, прямо-таки до неприличия жадных взглядов; явно боясь пропустить хоть единое слово (даром что половина из этих самых слов была для обеих совершенно непонятна, а половина оставшейся половины увечилась неправильностью выговора почти до неузнаваемости).

Мечник только зубами поскрипывал, глядя на это общество, мирно коротающее ночь за душевной беседою. Поди, скоро уж восток заалеется, у них же вместо отдыха то плач, то бесконечные разглагольствования… А днем невыспавшиеся супутнички будут шевелиться, как стылые мухи, да зевать на весь лес. Раздражение Кудеслава в конце концов прорвалось неприязненным замечанием касательно урманкиной скрадливости – и что? Векша коротко оглянулась да пришикнула (это на мужа-то!); еще и Мысь-щенявка туда же… Нетерпеливая оглядка, досадливое выраженье лица – все это у обеих получилось до того одинаково, словно бы в мечниковых глазах вдруг задвоилось.

Бывшая Полудура тоже обернулась к вятичу и сказала:

– Подыхай… ох, нет… отдыхай, вот. Ты – отдыхай; дозор буду йег… я.

– Уж ты нынче надозорничаешь, – буркнул Кудеслав. – Для тебя, поди, на ноги встать – и то покуда труд нешуточный…

– Тогда сторожею я буду, – это вмешалась Векша.

И, по мужниным глазам поняв, какого тот мнения о ней, как об охороннице, заторопилась добавить:

– Я на стороже не одна буду. То есть одна, но не только… Не сама, вобщем. А выворотни… – подлинная Горютина дочь как-то странно напряглась, взгляд ее ослюдянел, – выворотни, человече, нынешней ночью вас не обеспокоят.

Нет, Мечнику и в голову не пришло уподозрить жену в обманном подделывании под чужой голос – ТАК подделаться невозможно.

Что ж, мудрый волхв (даже находящийся на преизрядном отдалении и чувствующий Векшиными чувствами) наверное все-таки окажется не худшим охоронником, чем вконец утомившийся воин. И ежели он – волхв – говорит (пускай и не своими устами), что остаток ночи не грозит нападением, то наверняка имеются веские основания говорить именно так.

Кудеслав сбросил шлем, расстегнул опояску и лег, пристроив меч близ правой руки. Внутренность собственного панциря да усыпанная палым листом земля показались донельзя измотанному вятичу ложем мягчайшим из всех, на каких ему когда-либо приходилось отдыхать. Веки смежились сами собою, и в сладко цепенеющем разуме вроде бы совершенно ни к месту всколыхнулся слышанный лишь однажды, но крепко запомнившийся напев:

"… А потом… эко слово занятное: "вновь"…

Задышать, отплевав материнскую кровь,

И бездумно взглянуть сквозь глазницы

Народившейся новой темницы…"

Показалось задремывающему воину, или в лад напеву-заклинанью всколыхнулась упрятанная на груди лядунка? Лядунка с пеплом родительского очага, превращенным в дорогоценный лал – подарок двуименного бога…

Показалось Мечнику, или в лад спокойным ударам сердца начала еле заметно пошевеливаться блестяшка, отданная Корочуном по воле Счи́сленя-Счисле́ни?

Может, и не показалось.

А может, это сон уже начинал шутить свои замысловатые шутки.

10

Конопатый мужичонка, которого Хорь невесть как исхитрился приметить среди злобно насупленной боярской дворни, впрямь хорошо знал дорогу. И морочиться с ним не пришлось – дали только поглядеть на то, что сталось с прочими. Проняло мужика, враз стал говорлив и угодлив.

И вот теперь стоит, переминается с ноги на ногу в чавкающей болотной жиже, раболепно засматривает в едва различимые по предвечерней сумеречной поре лица верховых: вот, дескать, не слукавил, не обманул, привел, куда велено.

Верховые помалкивали. Не то, чтобы тревожились они, или в силе своей усомнились, – просто такого, увиденного, никто не ждал.

Хорь выпростал ногу из стремени, пнул мужика-провожатого в плечо, шепнул:

– Что ж ты, башка твоя кочерыжкой, плел? Нешто сторожки такими бывают?

Мужичок всхлипнул, задышал часто-часто, собрался было пояснять да оправдываться, но Хорь, перегнувшись с седла, сгреб его пятерней за бороду, прошипел в лицо: "А ну, тихо!" Потом выпрямился, глянул на хмурящегося Чекана:

– Ну, говори, Василий, чего делать-то? У меня уж сабля сама из ножен ползет.

Чекан молча супился, комкал в кулаке холеную бороду, цепко ощупывал взглядом открывшееся впереди строение. Крепкий частокол; тяжкие, медными полосами кованные ворота; вскинувшаяся в вечернее небо тесовая крыша; узкие окна-бойницы…

Вот тебе и сторожка.

Экая хоромина – острог, да и только.

И что же теперь?

Сколько собрал боярин к себе в болотное логово холопей да приживальщиков? Может статься, что десятков пять, а может и того поболее будет – терем велик, вместителен.

Силы-то хватит вломиться во змиево гнездо (как вот нынче утром в палаты его вотчинные вломились), и боярина порешить в рубке – тоже дело возможное (он хоть и стар, но не робок; сабли не напоив, в бега вряд ли кинется), да только… Приказано живым его доставить, целехоньким. Удастся ли? Нельзя, чтобы не удалось. Григорий Лукьяныч Скуратов-Бельский к удачливым ласков и милостив, а к неудачливым… Не верит Малюта в неудачливость, вот беда-то в чем. А в измену он верит охотно.

Тихо за черным частоколом; ни железного звяканья, ни конских всхрапов, ни голосов человечьих – ничего не слыхать. Но оконца светятся, есть там, стало быть, кто-то. Кто? Сколько их? Эх, незнание хуже пытки… И собаки на дворе не брешут. Почему? Неужто нету их там? Хоть и странно это, а похоже, что так. Иначе уж почуяли бы чужих, тревогу бы учинили.

А ведь частокол, пожалуй, не больно-то и высок; с коня перемахнуть – плевое дело. Так что, понадеяться на авось?

Лес уже сделался по-ночному темен, лишь в беззвездном небе бурым нечистым заревом дотлевал закат. Этак скоро и руки своей не увидишь… И почему-то вдруг припомнилось давнее, совсем непохожее: казанский поход, сухие прикамские степи, ночная стычка, когда посланные в дозор Васька Чекан и пожилой стрелец Чеботарь напоролись на троих конных татар. Чертом вертелся в седле Васька – словно бы не по собственному разуменью рубил ворогов, а лишь безвольно цеплялся за рукоять взбесившейся сабли. В считанные мгновения он сумел управиться со всеми тремя, вот только товарища выручить не успел.

… Чеботарь умирал. Темен был он, этот пожилой, но крепкий еще мужик; никто о нем ничего не знал толком. Не то расстрига, не то и вовсе колдун да скрытый язычник – вечно угрюмый, никогда не глядящий прямо… Он и слова-то ронял скупо, редко, словно опасался ненароком сболтнуть сокровенное. Этой обычной своей молчаливости он изменил только в смертный час.

"Давно я к тебе приглядываюсь, Васька. Силен ты, силен да умел… Руки, небось, до того к оружью привыкли, что сами нужное совершают – прежде, чем голова успеет помыслить… Так? Так…

Ты, Васька Чекан, бойся… Пуще всего на свете бойся-страшись бессмысленной прыти своих привычных к оружию рук. В бою-то покуда сберегает тебя воинская сноровка, но только от настоящей беды не защита она, нет, не защита… Она, Васька, сама-то и есть настоящая беда. Запомни мои слова: рано или поздно покарает тебя Господь этим твоим умением… Страшно покарает…"