Ржавое зарево — страница 62 из 76

И вот — сбылось.

Так что же ты не рад, Васька Чекан?

Он вновь уперся испытующим взглядом в хрупкий большеглазый лик, будто и не смертной девушке принадлежащий, а ожившей иконе. Нет в этом лике ни тени страха перед ввалившимися среди ночи заляпанными кровью бородачами, в нем спокойствие и отрешенность.

И презрительный выгиб плотно стиснутых губ.

А тонкие розоватые ноздри трепещут-подрагивают еле уловимо для глаз, а два невысоких холмика под тонким полотном вздымаются и опадают в мерном неторопливом дыхании…

«Лицом стала смерти страшнее… С Еремкой-ключником слюбилась, боярин от сраму упрятал…» Эх ты, мужик-деревенщина, обо всем-то ты в меру куцего разума своего судишь! Да и где тебе правду выведать? Где тебе знать, что худородный человечишко, вчерашний холоп, рад был бы жизни себя лишить за одно только ласковое словечко из уст этой вот сероглазой боярышни? Что он, ополоумевший от любви, в ничтожестве своем осмелился владетельному князю к ногам припасть, прося за себя его дочь? Где тебе знать, как улюлюкала-потешалась дворня, когда боярин, даже имени не спрося, велел дерзкого собаками со двора проводить? И она, наверное, тоже смотрела на его позор откуда-нибудь из окна нарядных палат, кривя губы презрительной холодной улыбкой…

Это уж после дознался ее отец, что человечишко, в зятья ему набивавшийся, — то Малюты Скуратова стольник; что того человечка сам государь и великий князь Московский и всея Руси за молодечество прилюдно в лоб целовал, не брезгуя худородством.

И призадумался боярин-князь. А призадумавшись, заопасался: как бы не взбрело в воровской опричников ум разбоем добыть желанное. Такому ведь все с рук сойдет…

Вот тогда-то, небось, и появился терем-острог в болотной глуши.

Только не знал спесивец родовитый, что обласканный царем Малютин стольник по прозванью Чекан, крещенный Василием, скорей удавится, чем допустит в голову шалую мысль для собственной утехи попользоваться выгодами государевой службы.

Много есть таких, которые служат корысти ради, а Чеканову преданность мнят юродством, он же радеет лишь о государевой пользе и этим горд.

И нынче не своей волей, а Малюты Скуратова повелением да глупостью (вернее, изменой) дворового боярского мужика привелось вновь заглянуть в серые глаза той, что стала причиной страшного Чеканова унижения.

Но уж коли привелось, так он вправе взыскать с нее полною мерой.

Вот только хочется ли ему этого?

Нет.

Хочется другого.

Хочется снова сказать ей то, что шептал он, за день до позора своего прокравшись в княжеские владения. Тогда она ответила: «Уходи, или крикну людей. Лучше уж я пса подзаборного решусь полюбить, чем тебя. Чтоб ты захлебнулся во всей той невинной крови, что тобою пролита, душегуб!» Это после таких ее слов он настолько помутился в рассудке, что решил свататься, хотя мог не князю, а Григорию Лукьянычу в ноги упасть, и все б сложилось иначе…

С глухим рычанием Чекан затряс головой, отгоняя вздорные мысли. Время ли скулить о привередливой девке, когда не исполнена государева воля?!

Стихшие при его появленьи опричники настороженно переглядывались, кое-кто бочком убрался за дверь: дурит Васька чего-то, серчает, ему такому на глаза лучше не попадать…

Чекан обвел налитым взглядом жмущихся к стенам, приметил пытающегося укрыться за чужими спинами Хоря, процедил злобно:

— Ты почему здесь? Я тебе где велел быть?

— Так я ж не поп, чтоб упокойников стеречь, — возмутился Хорь. — Как принялись холопы князевы с крыши палить, так первая же пуля лапотнику этому точнехонько в переносье угадала.

По бегающим Хоревым глазам было видно, что врет он, что, скорее всего, сам порешил проводника, торопясь дорваться до настоящего дела. Это ему припомнится, и припомнится скоро.

Хорь и сам понял, что вранью его никто не поверил, а потому заторопился перевести разговор на другое:

— А мы, Вася, подарочек тебе припасли. — Он стрельнул глазами на прислонившуюся к стене девушку, подмигнул. — Хороша?

Чекан молчал, морщился, посматривал на валяющуюся возле узких босых ступней растрепанную толстую книгу, на бесформенную груду черного тряпья у стены, а Хорь торопливо пояснял, что книгу эту боярышня читала при свете плошки, да выронила, увидев вооруженных, а та, в черном, видать, нянька, боярином к дочке приставленная. Едва под саблю не подвернулась, старая дура, чуть в грех не ввела. Да ничего, Бог к скудоумным милостив: жива осталась; только проку от нее никакого — то ли с перепугу язык у ней отнялся, то ли так она и уродилась немою…

— Боярин где? — мрачно прервал его Чекан.

Хорь подавился недовыговоренным словом, в замешательстве развел руками:

— Так ведь не было его тут…

— Не было? Или упустили?

— Не могли упустить, вот те крест! — размашисто осенил себя святым знамением Хорь. — Все, кто здесь был, здесь и остались. А его среди них нету. Видать, обманул нас лапотник. Эх, кабы знал, еще и не так бы его… — Он спохватился, зажал ладонями рот.

Чекан, впрочем, будто и не заметил обмолвки. Он снова спросил, все так же хмуро глядя в пол:

— Кого из челяди в живых оставили? Кого выспрашивать будем, где схоронился боярин?

Хорь поскреб затылок, повздыхал.

— Никого не осталось, — признался он наконец. — Только безъязыкая эта, да вот она… — Его грязный корявый палец ткнулся едва ль не в лицо боярышни.

Чекан шагнул вперед, наклонился, поднял с пола увесистую, в деревянный переплет заключенную книгу. Девушка при его приближении плотнее втиснулась в стену, черты ее исказились — не от страха, от омерзения, словно бы к лицу ей гада болотного поднесли.

С негромким вздохом Василий перелистнул желтые, трепанные по краям страницы, запинаясь взглядом о тщательно выписанные золотом да киноварью заглавные буквы. Он немного знал грамоту и сумел (с трудом, напряженно шевеля губами) разобрать по складам: «Жития и деянья великомучеников святых…»

Тихонько вздыхали переминающиеся у стен опричники, потрескивали рубиновые лампады перед забранными в прихотливое серебро лицами бессмертных постников и аскетов, где-то стонала на сквозняке неплотно прикрытая дверь…

Время шло; за стенами, верно, уже полной силой налилась беззвездная ночь, а Чекан все не мог решиться на то неизбежное, которого властно требовал долг.

А потом Хорь утер ладонью драную рожу, стряхнул на пол красные капли да злобно помянул боярскую челядь; и Василий очнулся, рванул себя за бороду, прогоняя оцепенение безнадежности. Хватит. Тянуть — оно только хуже.

Все равно ведь придется, так что уж сожалениями душу мытарить?

Он зачем-то вновь положил книгу на пол, выпрямляясь, не удержался и словно ненароком притронулся к содрогнувшемуся девичьему колену. И сразу понял, что сделал это зря. Скользким червячишкой закопошилась дурная мысль: приказать всем спать до утра, а самому тайно посадить ее на коня и увезти далеко-далеко, где не достанут их ни князь-боярин, ни царский гнев, ни длинные Малютины руки. Можно бежать к казакам, на Волгу или в Приднепровье, а можно и в Литву, к Курбскому. Тот примет — поди, не забыл еще, как отличал Ваську Чекана за удаль под казанскими стенами…

Мысли эти ужаснули, а вслед за испугом пришла и спасительная злость на ведьму проклятую, одним своим видом способную подтолкнуть к измене.

И злость на себя.

Почти отважиться на ТАКОЕ, и ради чего?! Ради этой девки?! Да ты хоть сожги сам себя, хоть душу сгуби за нее — только ледяное презренье в ответ получишь. Ох и дурень же ты, Васька… Ох и дурень…

Он ногой придвинул к себе резную скамью, сел, крепко уперев кулаки в колени, сумрачно глянул в серые, безразличные ко всему глаза.

— Где родителя твоего искать? Говори!

Молчит.

Даже взглядом не снизошла подарить. Сопящий от нетерпения Хорь кинулся помогать:

— Развяжи язык, ты, кобылища!

Чекан, не глядя, ткнул каменным кулаком в Хореву скулу: «Закройся. С тебя, собаки, еще за провожатого спросится».

От несильного с виду удара Хорь спиной и затылком грянулся о недальнюю стену, скорчился под ней. Василий коротко зыркнул на него, снова повернулся к девушке:

— Ты говорить-то будешь?

Молчит.

— А ведомо ли тебе, что отец твой замыслил на жизнь государеву покуситься? Что укрывать его означает царю изменять, — сие тебе ведомо?

Молчит. Господи, смилуйся, сделай так, чтобы она заговорила!

— А разумеешь ли ты, что тщетно твое молчание? Мы ведь все едино сумеем тебе язык развязать. Пытки тебе не выдержать, нет. Уж не доведи до греха, скажи сама.

Чуть шевельнулись тонкие бледные губы, еле заметно дрогнул округлый подбородок… Решилась заговорить? Нет. Шепчет что-то неслышное, истовое. А глаза — огромные серые ее глаза — такими стали отрешенными, светлыми, будто уже не этому миру принадлежат.

Чекан скрипнул зубами, встал. Пряча повисшие на ресницах слезы, буркнул:

— Ничего, скажет. Калите железо.

* * *

Сквозь низкие тучи сочился мутный коричневый свет — наверное, всходила луна. Тусклые, еле различимые блики проступали на мокрых от оседающего тумана бревнах, скользили по вытоптанной плотной земле, стыли на лицах мертвых княжьих холопов…

Чекан сидел, привалясь плечом к резным перилам вычурного крыльца.

Он слушал хрусты и шорохи притаившегося за частоколом леса, надрывные всхлипы ночных птиц, храп спящих в разгромленных боярских палатах опричников — слушал и пытался вобрать в себя пустоту и непроглядность ночи, смять, погасить ею мысли и чувства свои. Но попытки его были тщетны.

Он надеялся, что хрупкая девочка испугается пытки, что один вид приближающегося к коже докрасна раскаленного железа сломает ее упорство.

Но случилось иное.

Она так и не сказала ни слова — даже не застонала, даже не разомкнула плотно стиснутые губы. Но выдержать пытку огнем ей было, конечно же, не под силу.

И она умерла.

А перед смертью прокляла его, Ваську Чекана.

Молча.