В этом небольшом уютном и зеленом городе я встретила твоего будущего папу. Мне тогда было семнадцать лет. Я еще не совсем оправилась от болезни. Но с детства любила театр и участвовала в местной самодеятельности. В городском клубе мы ставили какую-то революционную пьесу, не помню названия. Твой будущий папа пришел на спектакль и, как все, крепко хлопал в ладоши. В тот вечер мы познакомились. Стали встречаться, полюбили друг друга. Что он нашел во мне особенного, не знаю. Слабая, худющая, новые волосы еще не выросли на голове. Он романтик — такой и ты. Мы поженились. Пришло время, и появился ты.
Новоград-Волынск. Здесь мы впервые встретились, здесь ты родился. Разве это не судьба? Синяя птица, которая всем нам троим принесла счастье. Я верю, что эта птица сбережет и тебя.
Вчера встретила директора завода, где ты начинал токарем. Он просил передать тебе привет. С каждым днем они увеличивают выпуск…
Часто у нас бывает Наташа. У нее родился мальчик. Назвала его Андреем, в честь мужа. Она нарисовала твой портрет по последней гражданской фотографии. Я повесила его в столовой и не налюбуюсь на тебя.
Наташа мне рассказала, как погиб ее муж-летчик в первый день войны. Он уже пристегнул себя в кабине самолета ремнями и хотел взлетать, но не успел. Налетели немецкие самолеты. Он застрял мертвым в разбитом самолете.
Целую тебя, мой сыночек. Твоя мама».
Под вечер 30 декабря я принял новую роту. Она насчитывала тридцать шесть бойцов и двух командиров. Поначалу познакомился с командирами. Один из них, лейтенант Горбунов, временно исполнял обязанности командира роты. Второй, младший лейтенант Беленький, командовал взводом. Я уже знал, что Горбунов пережил штрафбат, был ранен и восстановлен в командирском звании — значит, искупил свою вину, но в чем состояла его вина, мне известно не было. На меня он произвел хорошее впечатление — как говорится, крепкий малый. Беленький — совсем иного склада. Очень юный, нет и девятнадцати, недавно закончил Омское военно-пехотное училище и сразу на фронт; видно, что еще не обстрелянный, хрупкий какой-то и, мне показалось, неуравновешенный; он все еще не чувствовал себя полноценным командиром и в людях разбирался слабо, не смог толком рассказать о своих бойцах. Понимая собственные слабости, нервничал, срывался.
После беседы обошел с командирами посты в траншеях, бегло познакомился с солдатами, но поговорить успел лишь с двумя-тремя.
— В атаку ходил? — спросил одного.
— Всяко бывало. Добро, когда немец драпает после атаки, тут все вперед: прыгаем в его окопы и давай штыком пороть его, гада. Опомнился фриц, и давай нас вышибать. Если нет артиллерийской подмоги — отходим, а если хоть одно орудие с нами — ни хрена у них не выйдет.
— В атаки ходил — и жив! Молодец!
— Не всем так вышло.
Вроде надежный солдат, подумал я, с таким не пропадешь. Этот разговор меня успокоил, все же решил: с утра нужно проштудировать состав и повернуть жизнь роты по-новому, срочно вводить мою систему. Пока же попросил командиров обходить ночью все посты.
Вернулся в блиндаж. Жуткая усталость потянула на койку… Завтра — последний день сорок второго, уже целый год как я в армии. Какими мы были наивными и глупыми, поверив, что война скоро кончится; теперь-то я знал, что одной винтовкой и патриотизмом врага не возьмешь. Вспомнилась встреча сорок второго: пустая казарма, Рыжий, его песни под гитару… Сколько нас осталось в живых?.. И все-таки завтра непременно встретим с бойцами Новый год, устроим салют…
В блиндаж вихрем ворвался младший лейтенант. В расстегнутой шинели, без шапки, лицо белое. Я сразу понял: произошло что-то серьезное.
— Товарищ комроты! — чуть не кричал младший лейтенант. — Беда, жуткая беда! Побег! Двое — старик и новобранец!
Я вскочил. Сон мигом унесся прочь. Мы бросились в траншею. На бруствере аккуратно лежали целехонькие винтовки и комсомольский билет, чуть запорошенные снегом. Кажется, я видел этих, не могу выговорить, уже бывших… Они приветливо встретили меня на ночном посту. Откуда они, кто они, как и где воевали, их имена? Нечего я о них не знал. Старый солдат — и надо же, уговорил новобранца, комсомольца. Комсомолец, вспомнилось, еще канючил, переживал, наверняка для отвода глаз: мол, как быть, у него за три месяца взносы не уплачены. Да, подвел меня внутренний голос. Я смотрел на брошенные винтовки, и делалось не по себе… Групповой побег — это штрафбат, а штрафбат — это конец жизни.
Доложил комбату Коростылеву. Посоветовались с лейтенантами, что предпринять, — получалось, что ничего.
Через час примчался комбат. С ним особист. По виду их сразу понял: запахло жареным, держись! Как положено, доложил, объяснил ситуацию, представил заготовленный рапорт. В рапорте я написал, в свое оправдание, что в роту пришел накануне вечером, за одну ночь не смог изучить людей, ввести свою систему.
Комбат не стал ни читать, ни слушать, глянул злобно и обрушился с дикой руганью, сопровождаемой матом. Внезапно он выхватил из кобуры пистолет и ударил меня рукояткой по голове.
— Сволочь! — процедил сквозь зубы. — Всех вас, мерзавцев, под трибунал!
Рядом со мной стоял младший лейтенант Беленький, он весь дрожал, кусал губы — казалось, вот-вот разрыдается. Вмешался Горбунов:
— Чего шумишь, комбат, ротный тут ни при чем, оба бежавших из моего взвода. Прошу все претензии ко мне.
— Разберемся и с тобой! — пуще разозлился комбат. — И ты свое получишь! Не сомневайся! — От страха он уже не владел собой.
Срочно вызвали санинструктора, голову мне быстро перевязали. Уходя, комбат бросил:
— Учти, комроты, тебя сюда прислали не на курорт. Не наведешь порядок, допустишь еще побег — тебе не увильнуть. Тогда пощады не жди!
Особист молчал, но складывалось впечатление, что все громкие слова и гадючий поступок Коростылева шли не только от его характера, но и от чрезмерного усердия показать себя перед особистом. За четыре месяца я ни разу не видел комбата в боевой обстановке: он старался спрятаться где только можно. Таких в армии называют «хвост собачий»: виляет туда-сюда, попробуй ухвати.
Когда все разошлись, вдруг появилась слабость, голова стала тяжелой, я попросил Горбунова проводить меня в блиндаж. Дома выложил на стол все свои запасы: несколько кусочков сала, тушенку, луковицу, три сухаря. Разлили по кружкам водку и выпили за наступающий Новый год, оба мы после всего не знали, где его встретим. Еще раз выпили, и завязался разговор.
— Спасибо, Володя, за поддержку, — сказал я. — Понимаю ваши чувства, сдерут с вас семь шкур, а беглецы, негодяи, сегодня же ночью будут поздравлять нас с Новым годом. Знаю немного о вашем прошлом: если случится что-то серьезное, постараюсь, сколько смогу, помочь.
— Жди не жди, — перебил лейтенант, — а особисты не успокоятся, пока не отправят в штрафбат. Для них все мы — только галочки в отчетах. Один раз уже имел с ними дело, знаю им цену. Вы извините, но у нас слишком мало времени, помяните мое слово, эти подонки скоро придут за мной. Хочу просить вас послать письмо моей матери, вот адрес. Я уверен, вы это сделаете.
Он положил на стол бумажку. Я прочел: «Свердловск, ул. Ленина, д. 16/а, кв. 16. Александре Семеновне Горбуновой».
— Как видите, я с Урала. Если не возражаете, я кратко расскажу вам свою историю. За год до войны я окончил Полтавское танковое училище и был направлен в Западный округ. Командовал взводом первых самоходок. В сорок первом их все сожгли, и мы, танкисты, стали пехотой. Драпали, как и все. Шестого ноября в честь 24-й годовщины Октября комбат, сволочь, приказал взять деревню Тетерино — будет подарок Родине и Верховному. Обещал поддержку — два танка и артиллерию.
В четыре утра поднял роту, объяснил задачу, и двинулись к реке — от нее до деревни не больше километра. Перешли речку и стали обходить Тетерино с двух сторон. Немцы встретили роту шквальным огнем — головы не поднять. Танки так и не появились. Мы отошли, заняли позиции вдоль дороги к деревне. Соображаю, что делать дальше, без танков. Вдруг из деревни вышла самоходка с автоматчиками и жмет на скорости в нашу сторону. Ну, думаю, пропали. И тут пришла мысль. Взял с собой двух бойцов с автоматами, связали гранаты по две в четыре «букета» и поползли по кювету навстречу самоходке. Повезло, машина вдруг остановилась — и почти напротив нас, вылез офицер, стал осматриваться в бинокль.
Мы приблизились к машине, и, выскочив на дорогу, саданули в нее все заготовленные «букетики». Полетели ошметки тел; двух оставшихся вмиг положили, и я вскочил в машину, прикладом долбанул водителя. Вроде бы порядок. Отправил одного за ротой, чтобы двигались следом, и стал разворачивать самоходку в сторону деревни. А из деревни навстречу выползают три танка и бьют на ходу прямой наводкой. Заметили, гады! Развернул я самоходку обратно к реке, и тут прямое попадание — солдаты все замертво, меня ранило осколком в руку.
Вернувшись в батальон, поздравил комбата с великим пролетарским праздником да и высказал сгоряча все, что думаю о нем, мерзавце, и еще привет попросил передать Верховному от восемнадцати павших за Тетерино. Эта сволочь тут же настрочил рапорт: будто захватил я самоходку с целью побега к немцам и ради этого погубил роту. Конечно, и про Верховного не забыл: видите ли, оскорбил я товарища Сталина. Особисты и прокурор потребовали расстрела. Трибунал осудил на десять лет. Отправили в штрафбат.
Во время летнего наступления под Ржевом наш батальон помог 30-й армии прорвать оборону города, штрафники полегли почти все. Меня ранило в ногу, но до того успел подарить дзоту «букетик». Искупил кровью свой «проступок». Сняли судимость, вернули звание — все по честному. Так я попал в эту проклятую роту. Только теперь пусть учтут товарищи особисты, в штрафбат больше не пойду, уж лучше в лагерь, там хоть есть надежда остаться живым, если, конечно, на лесоповале не сдохнешь.
С горечью слушал я Володю, какой мужественный, волевой человек, сколько в нем силы и в то же время совестливости, и фронтовик опытный, а всего-то ему — двадцать пять.