С четверга до четверга — страница 21 из 45

В вокзальной толпе Федор искал глазами военную форму, но не находил. У того офицера орденов не было, а вот у старика около ларька на мятом пиджачишке бряцали медали, справа — орден Красной Звезды и еще какой-то незнакомый. Федор подошел поближе. Старик весь был морщинистый, мосластый, глазки выцвели, Федор с гордостью таращился на его награды, удивлялся: «Как же такие старики воевали?»

«Поезд на Савелово отправляется с шестого пути!..» — заговорил радиоголос, и Федор пошел на посадку.

В поезде он дремал-спал почти до самого Савелова, просыпался, смотрел в окно, смотрел на девчонку напротив и опять закрывал глаза. Девчонка чем-то похожа была на Анку, хотя ее лица Федор точно не помнил, только глаза темно-серые да шею, маленькое ухо, запах тела и сенной трухи, чириканье ласточек под застрехой, румяные вечерние квадратики на Анкином плече, на слежалом сене. А сам он был почему-то еще пацаном в короткой рубашке и полотняных портках, и сено кололо сквозь рубашку, першило в носу, и он смеялся, а Анка превращалась в мамку, которая говорила сонно: «Не балуй, спи, што ли!»

Поезд дернуло, заскрипели вагоны, и все остановилось. Федор проснулся совсем: девчонки не было, выходили последние пассажиры, Савелово! Он вышел на платформу и узнал старые ветлы с грачиными гнездами — первое совсем родное после войны. У него перехватило дыхание, застлало глаза: с Волги медленно всплыл долгий гудок буксира. Пристань мало переменилась, только вместо дощатых сходней построили каменный причал, а речной вокзал остался прежний — деревянный. Федор купил в буфете плавленых сырков, пачку «Беломора» И выпил два стакана ситро. «Беломор», чайки, баржа с щебенкой, серая река — все было прежним. И люди здесь были понятнее, вон хоть та баба в телогрейке или двое мужиков, которые сидели на бревнах и пили, разложив на газете закуску — селедку и обломанную буханку. Но главное — река, большая вода. Лед уже прошел, кое-где проплывали серые ошметки, вокруг свай толкалось крошево, мусор. Репродуктор играл марши, в мазутной грязи торчал обрывок троса, на бревенчатой стене висел синий плакат о спасении утопших.

Федор спустился к воде. Вечерело, против мыса мигал первый бакен, под сиреневой тучей с запада рябило желтыми бликами серый плес, и овевало оттуда сырой огромной прохладой, Волгой.

Речной катер сиял белой эмалью, в салоне было тесно, заставлено мешками — колхозники отоваривались к праздничку. Двое мужиков курили на полу возле двери, смеялись, видно, заложили уже малость. Федор прислушался к их разговору. Один, рыжеватый с проседью, помянул Устье. Под небритой щетиной кривилась дряблая щека, часто поплевывая, он рассказывал о каком-то тракторе, с которого пропили фары. Другой, в кепке на носу, подхохатывал.

— Не из Устья, отец? — уважительно спросил Федор. Рыжий глянул нахальным пустым глазом, и у Федора засосало под ложечкой.

— Ну? — выждал рыжий. — Может, и оттуда. А тебе што? — он оскалился жутко знакомо, будто из давнего сна, закончил с усмешкой: — Папаша!

Второй хохотнул, поперхнулся.

— У меня дружок был оттудова… — начал было Федор, все пристальнее вглядываясь в рыжего, который поднял бесцветные брови, растянул рот, и тогда сквозь испитое, щетинистое, с гнилыми зубами проступило розовое молодое лицо с белыми клычками улыбки, с шрамиком под нежной губой, того одногодка, которого звали Петька Сигов, который… Шрамик остался еле заметный, беловатый, а губы обметало, раздуло…

— Кто ж такой будет? — с любопытством спросил рыжий.

Федор достал «Беломор», полез к выходу.

— Покурю пойду, — ответил он глухо. — Не то чтоб дружок, а так. Вам незнакомый.

Рыжий удивленно следил, как он выбирался на палубу.

— Кури здесь! — крикнул дальний Петькин голос, но его отнесло моторами, утопило в струе под бортом. Федор только рукой махнул: что бы он ни сказал — все равно как под лед прыгнуть.

Час и еще час стоял он на палубе, курил, следил, как тонет в лесных испарениях отсвет заката. Утки — стая — мельтешили точечками на середине водохранилища, студило от воды живот, грудь, костенели руки на мокрых поручнях. Плескало и плескало в железный борт, спускалась незаметно редкая тьма, закрывала лесные берега, зеленел огонечек на встречной барже-самоходке, но скоро и его тоже не стало видно.

* * *

Подваливали полной ночью, тропы не видно под ногами. По отсырелой луговине чавкали шаги, кто-то впереди подсвечивал слабым фонариком. Федор брел сзади, вытаскивал калоши из грязи. Передние разговаривали, сыпались искры от папироски, рассмеялись, один кашлял долго. Может, и Петька Сигов. У отворотки на Новоселово они сгинули, ушли. Медленно светлело от луны, на бугре стало видно щетину голого орешника, сосны, засерела дорога, густо выбитая скотом. На околице белела свежеоструганная огорожа, справа зеленовато засветилась Волга, черные крыши вдоль берега — село Устье.

В деревне все давно спали, избы угадывались по палисадникам, Федор считал их, ждал старого колодца и ветел столетних. Колодец был тут, но ветлу спилили, а дом — вот он, его дом. Он подошел к высокому срубу, втянул прелую древесную гниль, сухой душок завалинки, где в пыли любили купаться куры.

Окна не блестели — их наглухо заколотили досками и дверь на крыльце тоже — крест-накрест. У порожка прошуршала по ногам прошлогодняя черная лебеда, он споткнулся о тележное колесо, снял зачем-то кепку, сильно растер лицо. Он долго стоял, прислушивался будто, потом постучал в дверь, потряс ее, погладил железку скобы, потемневшие тесины.

Дом не отвечал.

Тогда Федор обошел угол и через сломанную калитку протиснулся к воротам сарая. Ворота поскрипывали на ветру. Он вошел в теплую тишь, вытянув руки, ощупал детскую темноту, гладкий шелест соломы, шероховатую кору колоды. Спичка осветила верстак, скрюченный яловый сапог без подметки, нашест, густо засиженный курами. На краю верстака стоял чугунок с отбитым краем: из него мамка кормила утят.

Федор курил, моргал, следил за пацаном в ватнике, за босыми его ногами в цыпках, за рыжей кошкой, пересекающей солнечный столб поперек хлева. Корова равномерно пережевывала тишину, иногда что-то икало у нее в утробе, лиловый глаз матово-мудро смотрел из тени.

Скрипнула воротина, с реки донесло утиное кряканье, в гнилой тес бросило горсть мелкого дождя.

Засохший помет закаменел на верстаке, Федор поколупал его ногтем, заплевал окурок, поднял фибровый чемоданчик и пошел на другой край искать брата.

— Семеновы? — переспросил старик, вглядываясь сквозь темноту. — Да у нас их полдеревни! С катера идете? Припозднился нынче чего-то.

— Михаила Семенова дом.

— Это Лексея сына-то? Второй за сельпом. Во, белеет — тесом обшил. А вы кем ему будете-то?

Старик его не узнал, а он узнал старика: это был конюх колхозный Устюжин, по прозвищу Утюг, у которого обрывали антоновку. Маленькая головка старика серела от седины, костлявая рука терла подбородок, а глаза даже в полутьме поблескивали любопытством.

— Папироской не угостите? — спросил он прежним, чуть стертым голосом.

— Дома Михаил-то?

— Дома, надо быть — праздник. Ежли в Конаково не подался, то дома.

— А и до Конакова катер ходит?

— Зачем катер — он на своем моторе — чик — и тама.

Дом Михаила светлел новым тесом, попахивало сладко еловой смолкой, на новой застекленной терраске на стук в дверь вспыхнула лампочка, лохматый мужик в рубахе и кальсонах высунулся в ночь, спросил заспанно-сердито:

— Кого надо?

Вместо правого глаза белел огрубевший рубец, а волосы почти не поседели, черные, спутанные.

— Семенова. Михаила. Михаила Алексеевича…

— Ну я, а тебе чего?

Федор проглотил слюну:

— Это я, Миша…

Михаил взялся за скобу, помолчал, отхаркнулся.

— Кто — я? Нечего по ночам тюкать. Нажрались! Ты, что ль, Венька?

— Я это. Федька.

Кривой мужик еще раз хакнул горлом, вцепился в рукав, вытащил на свет. Живой его глаз буравил, искал, потом заморгал.

— Не признаю… — сипло сказал он, — нет, а может?.. — Федор смущенно улыбнулся, он отстранился, ахнул: — Ты?! Федька? Живой? Неужто ты?

У Федора ослабло внутри, опустились плечи, не стирая улыбки, он жалко снизу вверх смотрел на брата блеклыми выпуклыми глазами. Михаил порывисто обнял, неловко прижал, потянул на терраску:

— Ты? Пойдем в избу. — Он говорил теперь почему-то шепотом. — Нет, не сюда — там пусть спят они.

Он провел Федора в боковушку, включил лампочку. У стены стоял улей, стружки шуршали под ногами: в холодной боковушке, видно, никто не жил.

— Вот садись на табуретку, я оденусь пойду, ну и дела, Господи!

Он еще раз ожег одиноким глазом и вышел.

* * *

Они сидели под стоваттной лампочкой в нежилом прирубке, где пахло стружками, столярным клеем и пчелиным воском. На стене тикал черный ящичек, бегала в нем за стеклом красная дужка. Федор все озирался, отвечал невнимательно: он искал чего-то знакомого и не находил.

— Куда ж направили-то тебя?

— В военкомат.

— Значит, как демобилизованного? Ха! Через шестнадцать годов! Значит, и паспорта нету? Так. Что ж, бумагу какую дали?

Михаил долго читал направление, выписку из истории болезни, шевелил губами, потом отложил, странно глянул, сказал: «Вон оно как!» — и внезапно вышел. Вернулся он с бутылкой самогона и тарелкой кислой капусты. Под мышкой нес полбуханки черного.

— Посуду и здесь найдем. Так, значит, и дом наш посмотрел? Все гнилое, хотел перебрать, а теперь думаю на дрова его пустить, чего там брать-то…

Он все будто чего-то не договаривал, поеживался, как от сквозняка, черный глаз мигал растерянно, вздернулась горько бровь.

— Ну давай, брательник, за встречу: явился с того свету!

— Нельзя мне пить, Миша…

— Врачам не верь! От питья одно здоровье. Давай по маленькой.

Теплым беззаботным кругом пошла голова, кивало, ухмылялось одноглазое лицо — брат или не брат? — тикал черный ящичек красненькой жилочкой.