С четверга до четверга — страница 26 из 45

Но осенью, когда болота промерзли, пришел лесник с Бортникова в сельсовет и рассказывал, что нашли дядю Федю в Оршинских Мхах, где он блукал, и теперь проживает он на озере Глубоком в деревне Лисцы у рыбаков в артели и обратно ворочаться не желает.

Очень мы стали им недовольны теперь, потому как двадцать годов не был и обратно ушел утайкой, и с женой своей старой и дочкой встречаться не стал.

А еще велела мамка приписать, что слыхала, будто он жениться там собрался и берет за себя моложе его на пятнадцать лет, но, может, и врут — куда ему такому жениться!

А еще велела мамка написать, что теперь по нашему адресу дядя Федя не проживает и писать ему сюда нечего, а коли хотите, пишите по адресу: Калининская область Озерецкого району, п/о Буланово, дер. Лисцы.

А еще шлет она свои приветы и наказывает сказать, что убиваться по дяде Феде нечего, как был он «без вести пропащий», так и остался, а я думаю, он сюда не воротится, как в песнях поется:

Каким ты был, таким ты и остался,

Зачем, зачем со мной ты повстречался,

Зачем нарушил наш покой!

На этом кончаю письмо, целый вечер писал, с приветом

Вася Семенов.

25 ноября 1960 году».

КНЯЖЕСКИЕ УГОДЬЯРассказ

От школы до дома было километра три. Сначала через райцентр, мимо кино, мимо гастронома в старом ампирном особняке, потом — за городом — через пустырь, где снегом запорошило ржавые груды металлолома и битый кирпич и дальше — через железнодорожное полотно. Отсюда уже видны были крыши их поселка, а за ним — сизая полоса елового леса. Всякий раз, как Пашка видел лес, он ускорял шаг. Особенно, когда получал, как сегодня, двойку по геометрии или алгебре. Маме — все равно, а отец опять будет скорбно качать головой, повторять: «Ну кто из тебя вырастет? Скажи — кто?»

Пашка сопел, отмалчивался и, едва кончал обедать, надевал телогрейку, валенки, вставал на лыжи и катил через овраг к лесу.

В марте снег особенный — по насту чуть припорошило, поляны солнечные слепят, искрятся, размаривает сонно, небо за розоватыми макушками березняка — темно-синее, чистое, а лыжня все уводит и уводит, и нет ей конца.

На опушке старого леса Пашка постоял, щурясь, вдыхая с наслаждением отмякшую хвойную прель, запах коры и льда. По шершавому стволу лазил поползень, серенький, как мышка, синие тени скрещивались в чаще, горела сосулька на толстом суку. А на прогале — заячий следок, детский, смешной: белячок-малыш путешествовал, старательно выписывал скидки-петельки — запутывал врагов. Но все это прямо на открытом месте, вся его хитрость была как на ладони. Пашка засмеялся и сразу забыл про все двойки, отпотевшей варежкой вытер нос и пошел по следу, сдвинув ушанку со лба.

Всю следующую зиму он копил на берданку. Латунные гильзы заряжал сам, отмеривал черный дымный порох, маслянистый, зернистый, как графит, пачкал ладони, запыживал войлочным пыжом, отставлял патрон, любовался. Отец укоризненно качал головой, но спорить не спорил — держал слово — теперь Пашка учился на одни четверки.

Весной километрах в трех на высоковольтной просеке токовали тетерева. Пашке лишь раз повезло близко увидеть тетерева. Березовый лист был уже с гривенник и токовище разлетелось, но отдельные петухи еще подтоковывали по опушкам. Пашка подходил, глотая дыхание, и увидел рядом, шагах в десяти — тетерев. Атласно-черный, с распущенным хвостом, сидел он меж берез на кочке, шея его раздувалась, булькало, клокотало, нарастало брачное бормотанье, и Пашка не выдержал — бахнул, не целясь. Долго еще стоял он, вслушиваясь в замирающий шум полета. Не везет!

…В мае же приехал из Москвы товарищ — Виталий. Пашка ему завидовал — Виталий уже курил, как знаток, говорил про девочек, знал все новые фильмы.

— Это ружье? — спросил он. — Чье? Отцово?

— Мое, — гордо сказал Пашка. — Хочь — пройдемся?

Они ходили часа два по дачным перелескам, уже зеленым, свежим, по молодой травке, спустились к речушке в ивняках, но ничего не спугнули, кроме трясогузки и двух сорок. В сорок Пашка стрелять не дал. Виталий плелся все ленивей, неохотней, наконец сказал:

— Передохнем? — и сел на поваленную старую осину. — Это тебе охота, называется? — спросил он презрительно. — Смотри лучше сюда! — И ловко вытянул из кармана четвертинку. Пашка никогда не пил: в доме водки не бывало — отец, счетовод с фабрики канцпринадлежностей, в рот не брал и сторонился всех, кто пьет, с таким страхом и брезгливостью, что и Пашке это передалось.

Но признаться в том было стыдно, и он глотнул из горлышка, посидел, дыша ртом, выпучив глаза, потом сплюнул, замотал головой:

— Гадость!

— Тоже мне! Дай сюда! — Виталий ловко, одним духом выдул четвертинку, сунул пустую бутылочку в карман, долго жевал корку. Глаза его помутнели. Они шли домой, так же светились мелкие листья березок, так же в тени, в прошлогодней прели, попадались бледные нежные фиалки, прохладой талой охватывало в оврагах, но день почему-то для Пашки был испорчен. «Или я объелся чего? — Думал он, шагая впереди. — Вроде бы поташнивает…»

Когда вошли во двор, Виталий увидел воробьев на водосточной трубе и выпалил. На крыльцо выскочила мама, лицо у нее посерело, рот приоткрылся. «Пашка!» — дико крикнула она. Виталий отдал ружье Пашке, засмеялся:

— Готовьте жаркое, Анна Ивановна! — сказал он. А она смотрела на трубу, ажурную от сквозных пробоин, потом перевела взгляд вниз, на пушистый комочек у крыльца, В комочке, точно драгоценный камушек, алело пятнышко.

Виталий пообедал и сразу ушел на электричку, а Пашка завалился и заснул. Его трясли за плечо, но он не сразу понял, зачем.

— Встань! Вставай, Павел! — повторял незнакомый голос. Он протер глаза и увидел отца. Но голоса его все равно не узнавал.

— Ты что сделал с мамой? — Спросил отец. Его смирное, морщинистое лицо порозовело, в прозрачных глазах застыли удивление, боль. — Ты что сделал, негодяй?

— А что я? Ничего!

— Ты — пьян! Ты стрелял спьяну в родной дом. Ты не увидишь своего ружья больше.

— Ружья? Я — не пил!

— Иди сюда! — сказал отец так, что Пашка вскочил и вышел за ним в переднюю. Отец молча показал: из кармана Пашкиной куртки торчало горлышко четвертинки. Пашка хотел сказать: «Вот сволочь!», но сказал только:

— Это не я пил…

— Ты пил, стрелял и врал, — сказал отец, мучительно вглядываясь в Пашку. — И ты, пока я жив, ружья не увидишь.

— Отдай!

— Нет. Ты трус к тому же…

Пашка обыскал весь дом, но берданки не было. Он не разговаривал с отцом месяц, бросил школу и ушел на завод. Но никогда больше не увидел ни своей берданки, ни своего отца: в это лето началась война. Так он и не объяснил отцу, что пил один Виталий, что четвертинку сунул ему в карман нарочно. Теперь ничего отцу не расскажешь. Никогда.


Четыре года войны. Эти годы лежали в душе совершенно особо, как нечто тяжеленное, ржаво-железное, с неровными рваными краями, с запахом бензина и крови на утоптанном грязном снегу. Это нечто без нужды Пашка не ворошил и не разгадывал. В этом нечто, казалось ему, враз кончились и детство, и отец, и тетеревиный ток на прозрачной заре за нежными березняками… Безвозвратно.


Только на третьем курсе Пашка купил ижевку-одностволку и впервые за семь лет поехал на охоту. Товарищ по курсу, сын адмирала, достал путевку в закрытое охотохозяйство за Переславлем-Залесским. До Загорска — электричкой, а потом автобусом, и еще восемь километров пешком. Пашка вылез из автобуса в поле — на отворотке, как ему подсказали, на село Никифорково. Он шел вязким проселком через яровое обтаявшее поле, звенело в ушах от голубой тишины, земляным теплом дышала отдохнувшая пашня, а справа тянулись и тянулись еловые леса, то отступая, то наступая мохнатыми хвойными выступами. Вдоль дороги цвела ива, жаворонки взмывали и падали на щетинистую межу, а Пашка все шел и шел, улыбаясь, напевая что-то бессмысленное, радостное: он думал, что там все это безвозвратно отмерло в нем, а оказалось — живо.

Не доходя до села, он увидел заросшее молодым подростом сельское кладбище. Серые кресты прятались в прошлогоднем бурьяне, небо апрельское искрилось, струилось вниз, и казалось, серые прозрачные глаза отца смотрят сквозь сеть осинок, и в них — нет ни гнева, ни боли, лишь смиренное тепло, чуть насмешливое. «Эх ты, пацан, пацан!» — шепчет отец ласково.

На околице стоял столб с доской:

ОХОТОХОЗЯЙСТВО
ОХОТА, НАТАСКА СОБАК
ЗАПРЕЩАЕТСЯ
ЗА НАРУШЕНИЕ ШТРАФ

Деревня была послевоенная, точно нежилая — только раз встретилась баба, обернулась через плечо, много изб заколочено, улица-дорога — в непролазной грязи. Только дом охотбазы — новый, высокий, сверкал новым тесом, штакетник свежепокрашен зеленой краской, во дворе — вольер для собак, мотоцикл с коляской.

Егерь, статный, черноволосый, в защитном кителе и хромовых сапогах, вышел на крыльцо, сдвинул прямые брови, глянул светлыми глазами, спросил:

— Путевка есть?

— Есть.

Пашка рассматривал его с радостным удивлением — был егерь моложав, красив, а главное, — свой, военный, фронтовик, наверняка. Егерь кончил читать путевку, еще раз взглянул в лицо:

— Ну заходи…

Когда сели за стол, чистый, тоже новый, как и все в доме, он спросил:

— Как добирался? Мост у Демина снесло, я не ждал никого…

— Пешком. Хорошо у вас тут.

— Меня зовут Артем Алексеевич. Вот так, — сообщил егерь. — Значит, тетерева — две головы, утки — две, то есть, селезня, бекаса — четыре. Так. — Он подумал, прикинул: — Спать будешь здесь, печь истопишь, а тюфяк я дам. А в ту горницу не ходи, не следи: там — для начальства.

Пашка любовался им, плохо слушал. Да, мужик — что надо, девки по таким сохнут: лоб — чистый, волосы чуть вьются, нос — прямой, губы — твердые, а взгляд — светлый, с холодком.