Возвращаясь к авантюре с Норильском, я вспоминаю, что там она работала кем-то вроде лифтера — сопровождала клеть с шахтерами в адскую бездну, где они терпеливо копали для нужд страны никель и медь, а она так же терпеливо обеспечивала их регулярные низвержения по вертикали. Хоть я и стремилась зачем-то пройти по Сашиным следам, но в Норильск так и не попала, зато внимательно прислушивалась к байкам друзей про жуткий индустриальный город, где идут сернокислые дожди и растворяют на девушках капроновые чулки. И все-таки опыт клети и шахты я обрела, правда, в другом месте, на Кавказе, в Тырныаузе. Громадный короб, набитый людьми в касках, шатаясь и скрипя тросами, спустил нас в темноту, потом ржавая вагонетка повлекла в затхлые каменные коридоры, где освещаемые налобными фонариками стены сочились знобящей сыростью. Добывали здесь молибден и вольфрам, но какая, в сущности, разница. Никакого воздуха, никакого горизонта. И что делать птице в темноте и тесноте? Рразве сидеть, нахохлившись, в ожидании момента, когда с клетки снимут душную тряпицу и настежь распахнут дверцу. А может быть, в этом чужом перевернутом небе Саша работала просто ветром? Ветром, который приносит в штреки глоток кислорода? Тогда все эти чумазые и белозубые труженики недр должны были обожать ее с непомерной силой. Однако среди них, видимо, снова не встретился тот, кто требовался, — можно бы, конечно, нафантазировать череду любовных неудач, которые гнали нашу красавицу по свету, как злющийовод корову Ио, но зачем умножать число сущностей сверх необходимости? Возможно, мои родители о чем-то таком ее и спрашивали, но мне тогда было без разницы. Я просто тоже хотела лететь как птица перелетная, пересекая магнитные линии и чувствуя кипение в крови.
Теперь кажется — может, все обстояло гораздо проще. Может, никакого кипения у нее и не было. Может, бывшей фэзэушнице, сироте, ничего, кроме общежития, не светило, и она отправилась на заработки. Во всяком случае, вернувшись из Заполярья, Саша приобрела прелестную квартирку с эркером — в Петергофе, на той самой улице, что у парка с фонтанами. Однажды я навестила ее — она так и жила одна, но таинственно шепнула мне по телефону, что завела себе почти семейство. «Кошку? собаку?» — поинтересовалась я, но ответом мне было тихое «тс-с!» Я как бы увидела по телефону этот палец, прижатый к губам, и веселой синевы глаза. «Семейством» оказалась целая коллекция кактусов — круглых, плоских, колючих, пушистых, облепленных экзотическими цветами и детками. Все эти капельные леечки, горшочки, плошки, пинцеты, заполонившие дом, делали Сашу абсолютно счастливой. Сестры относились к новому увлечению неодобрительно: подросшие чада и не склонные к трезвости мужья делали их жизнь не сказатьчтобы простой, а Шурочкино легкомыслие как будто подчеркивало всю доставшуюся им унылую приземленность. Воробьихи — и ласточка. Однако же сам переезд они одобряли: все-таки не у черта на куличках, а поближе к родне. Когда-нибудь сгодилась бы и помочь — с чужими внуками, к примеру, посидеть, раз своих не завела. За эти годы Саша изменилась, но не сильно. Воздух вокруг нее все так же мерцал и колыхался. Встроенные в эркер полочки с кактусами заслоняли свет и немного скрадывали пространство, но в ней самой оставалось еще столько ветра и полета, что небольшим затемнением можно было пренебречь. Я обожала ее, мы ходили смотреть фонтаны, брызгались водой, одинаково хохотали как безумные, но в ней все-таки было этого больше — смеха, любви, жизни.
Теперь-то она никуда не уедет, думала я. Меня это отчасти огорчало, но и радовало: создал же себе человек настоящий дом, и даже колючие уродцы казались мне необыкновенно милыми. Не так уж она молода, вот уже морщинки возле глаз и седая прядь, и авантюризм, с которым ее мотало с севера на юг и с юга на север, казалось, притух, но шлейф от него все тянулся. И мне снова хотелось так же перемещаться в пространстве, безумствовать и жаждать, может быть, с такой же туманной перспективой когда-нибудь осесть в приятной географической точке и предаться любимым радостям, но уж точно не кактусам.
Следующее ее появление состоялось на нашем дачном участке, кочковатом и сыроватом, выделенном ветерану войны. «Шурик, без фанатизма! Да посиди ты!» — напрасно взывал отец, но сидеть она не могла — лопата в ее руках чуть ли не ревела от натуги, как бульдозер, и распаханная серая целина ложилась ровно, будто разматывался рулон грубой дерюги. «Я видывал, как она косит: что взмах, то готова копна!» — и тут феминист Некрасов оказывался как нельзя к месту. Красавицей она была, красавицей и осталась, высокой, порывистой и легконогой, несмотря на неприятно царапнувшую меня одежду — деревенскую самовязануюкофту и башмаки вроде мужских. И не в синем она теперь ходила, а в каком-то буром, коричневом, совершенно чужом для нее цвете. Александре тем временем шло уже к пятидесяти, и талия была не так тонка, и руки грубоваты, она уже не закладывала коронкой косы, просто причесывала гладко и схватывала сзади в пучок, и седины прибавилось, но в темно-синих глазах пылал тот же непонятный мне неистовый огонь. Теперь Саша была полна решимости меняться из Петергофа, но пока непонятно куда. Кактусам не хватало солнца — так она объяснила. Собственно, приехала посоветоваться: ей хотелось перебраться южнее, но все-таки в город, где были бы хоть какие-то родственники или друзья. Мамины, естественно, — папины обитали только севернее. Перебрав на семейном совете варианты, остановились на Гомеле, там жила школьная подруга, существо, по маминым рассказам, добрейшее и готовое в случае чего подставить плечо. Я не вникала в детали, но снова была зачарована: Сашино лицо пылало привычным предвкушением перемен, хотя незатруднительные перемещения по карте Союза с одним фибровым чемоданчиком не шли ни в какое сравнение с перетаскиванием всего скарба и кактусовой коллекции в придачу. На какой-то миг она показалась мне не птицей, а улиткой, тянущей на горбу походный домик, но наваждение рассеялось так же быстро, как появилось. Напоследок она что-то нам стремительно прибила, распилила, замотала пенькой вечно текущий кран — и упорхнула с веселым «пока!»
В Гомеле Саша продержалась недолго: то ли кактусам захотелось еще южнее, то ли не сошлась характером с мифической заботливой подругой, так что уже безо всяких наших советов она вдруг оказалась в Конотопе. Я немного посетовала — почему не сразу в Крыму, был бы плацдарм для моих летних путешествий. Она развеселилась и ответила, что все еще впереди, Крым не убежит. Что ж, охота к перемене мест была для нее вовсе не мучительным свойством, но просто отметиной, родимым пятном, знаком непохожести. Возможно, и эликсиром молодости — разве, старея, она все еще не продолжала лететь? Не знаю, как мне удалось подцепить от нее этот вирус, возможно, через колебания воздуха. Во всяком случае, в ее последний приезд мы не встретились: кажется, тогда я перемещалась в пространстве где-то между Камчаткой и Сахалином.
Потом рванул Чернобыль. Она радовалась, что успела переехать: теперь вряд ли кто без особой нужды стал бы меняться на Гомель. Все боялись радиации, а один знакомый даже снял полметра грунта на своем участке и взамен завез чистую землю, а ведь кто его знает, насколько она была чистая. Но тут активизировались совершенно другие невидимые излучения, почему вдруг и оказалось, что мы живем с Сашей в двух разных государствах. Невидимая рука откорректировала планы — они рухнули как бы сами собой. Безграничное пространство разбилось на куски, как та синяя ваза. Приличная пенсия, честно заработанная в туркменских песках и полярных шахтах, съежилась до смехотворного размера, и ни о каких перемещениях в пространстве речи уже не шло. Почта между тем функционировала, и письма из Конотопа продолжали приходить — сначала шутливые, потом растерянные, а потом даже слегка отчаянные. Отец заволновался и время от времени отправлял сестренке денежные переводы, а то и посылки с обожаемым ею кофе, за что она сперва благодарила, но вдруг почему-то перестала отвечать. Я совсем ничего не знала о Конотопе — мне там виделись только какие-то кони, оперные хлопцы в вышиванках да дивчины, спивающие песни. Может быть, Саша тоже пела украинские песни своим кактусам, этакие песни забвения, вот постепенно и забыла про нас. Переводы, впрочем, отец не отменял, все так же честно ходил на почту к Новому году и Восьмому марта, обижаясь на молчание и тихо недоумевая. После маминой смерти он сильно сдал и сидел сгорбившись, глядя в одну точку, думая о чем-то давнем и, наверное, счастливом. Казалось, он полностью утратил всякую способность двигаться, тем неожиданней было его решение ехать в Конотоп. Сначала я пришла в ужас, но поняла, что не должна мешать старику совершить подвиг — возможно, последний в жизни. Он вдруг как-то выпрямился, взбодрился, и даже походка стала уверенной. Начал паковать нелепый тюк, увязал оставшиеся от мамы шубу и зимние сапоги — в подарок. Эти стариковские приготовления сводили меня с ума, но страшно было его спугнуть, лишить остаток жизни цели и смысла. Потрепанный каракуль выглядел жалко, но был символом когда-то сбывшейся мечты — покупки для мамы вожделенной шубы и сопутствующих этому героических усилий, сравнимых разве что с известными усилиями Акакия Акакиевича. Теперь он подсознательно хотел переадресовать неизрасходованный остаток мечты любимой сестренке — а как он еще мог выразить ей свою любовь? Я загрузила его в поезд с этим тюком, надеясь на то, что найдутся в Конотопе добрые люди и усадят в такси. О том, жива ли Саша вообще и что будет, если нет, я даже боялась думать. Однако вылазка прошла успешно, через неделю он вернулся гордый и сообщил, что шуба пришлась как нельзя кстати, а сапоги не застегнулись, но можно отдать в растяжку, и вообще Шурочка была ему страшно рада, и провели они время душа в душу, вспоминая близких, попивая чай и заедая вареньем из райских яблок.
Минуло еще несколько лет. Отца уже не было. Случайно я оказалась в командировке в Киеве, день выдался свободный, и мне пришло в голову смотаться в Конотоп. Вышла в пыльном городке, с каким-то бурьяном на привокзальной клумбе, не сразу нашла уныл