– Канкора не узнаете. Чистый город стал. Припасов, бочек с зельем – целые горы навалены…
– Ню, довольна, – говорил немец в колонтаре, – соловей на башню не сажают… Пожалюйте в крепость….
Феде смешно было, как немец сказал вместо «соловья баснями не кормят» – «соловей на башню не сажают».
В городке для казаков была натоплена баня, приготовлен сытный ужин. За ужином – немецкий начальник сторожевого городка, узнав, что Федя из Москвы, обратил на него внимание и приласкал его.
Федя решил его расспросить о казаках, о Ермаке, о Строгановых. Хотелось ему рассеять сомнения, тяготившие его после казанской ночи.
Они сидели на лугу, подле крепостной избы. Кругом возвышались стены, и весь городок был не больше сгоревшей Чашниковской усадьбы в Москве. На лугу лежали казаки, пили брагу, ели ломти пахучего ржаного хлеба, намазанного медом. За городом темнел высокий лес. Молодая луна бледным рогом висела в небе.
Немец – Алоизий Фабрициус, выслушал Федю и сказал, покручивая длинный седой ус:
– Ермак?.. Ню что Ермак!.. Не так страшен черт, как его малютка. Ермак теперь служит у Строгановых. Ну, как я, скажем.
Сидевший недалеко Никита Пан услышал слова немца и ввязался в разговор.
– Никогда, – сказал он, – казаки к Строгановым не нанимались. Врет он – немец!.. Казаки – люди вольные. Они служат только одному государю московскому… Служат по своей доброй воле… Радеют о его землях, чтобы басурманская вера над ними не посмеялась, чтобы государевой вотчины пяди не поступиться! Казак на то и родился, чтобы царю пригодился! Что делает теперь Ермак Тимофеевич, наш донской атаман, у Строгановых, про то я, Федор, не ведаю. Не зря он живет у них больше года, не зря приказал всем казачьим ватагам, что были на Волге, пригрянуть к весне к устью Чусовой. Что он задумал – его атаманская воля. Мы, казаки, когда выбираем атамана, шутим, и дерзкие речи говорим, но, когда выбрали – во всем ему подчиняемся, а кто ослушается – того в куль, да в воду!
– Всяк сверчок полезай на свой песок, – вставил опять Фабрициус.
Никита Пан посмотрел на него и задумчиво и задушевно сказал Феде:
– Ты, браток, в нашем атамане Ермолае Тимофеевиче не сомневайся… Были на Дону атаманы и будут еще, а такого, верь моему казачьему слову, и не было и не будет. Слыхал, может быть, как калики перехожие поют про Владимира Красное Солнышко, про его богатырей: матерого казака Илью Муромца, Добрыню Никитича, да удалого поповского сына Алешу. Вот такой и Ермак! Честный, прямой, умный. Он, браток, под тобой сквозь землю на аршин видит. Он ума палата.
– Да, – сказал Фабрициус, наливая всем в ковши пенной браги, – слыхал и я – рыцарь!
– Да, верное, немец, твое слово – лыцарь!.. Не бойся его![29]
– А как же? – начал было Федя. Он хотел спросить, почему же тогда грозили в Москве Ермаку плетьми и виселицей, и воевода Мурашкин гонялся за ним по Волге? Почему же они, Ермаковы люди, так скрытно, по-воровски, прошмыгнули ночью мимо царской Казани?
Но не посмел спросить. Стальными, немигающими глазами посмотрел на Федю ватажный атаман Никита Пан, точно прочел мысли Федины в них, и твердо и резко сказал:
– А вот так же!
Фабрициус жестко засмеялся и, поднимая чару, сказал:
– Быль для молодца – не укроп.
XXIIУ Строгановых
Еще пять дней поднимались по Каме.
На шестой, после полудня, вдруг точно раздвинулись дикие дремучие кедровые и сосновые леса. Горы, обступавшие Каму, отошли. Зеленые густой, весенней травою луга покрывали мягкие холмы – увалы. Стада коров и овец привольно паслись по ним. И задумчиво и печально позванивали их колокольцы. В тесной балке, ища тени, у каменистого пристена сбился пестрый табун мелких широкогрудых лошадей.
На холме показались толстые, двойные бревенчатый стены, башни по углам, тяжелые ворота, подъемный мост над рвом. Ярко-желтый с черным двуглавым орлом царский прапор весело реял на свежем ветру на высоком шесте над воротами.
Из-за стен крепости видны были крутые, черные, смоленые крыши многих изб и теремов. Весь берег был заставлен легкими стругами. Одни, густо просмоленные, блистали синим блеском, лежа кверху днищами, другие, еще не отделанные, сверкали розово-белыми, чисто оструганными досками. Сотни три людей в пестрых рубахах работали подле них, и гулкий стук многих топоров и визг пил отдавался эхом о холмы и лес противоположного берега.
– Вот он и строгановский городок Канкор, – сказал Никита Пан сидевшему подле него Феде. – Что же, браток, Федор Гаврилович, надумал? С нами, казаками, останешься или к Строганову подашься?
– Я не знаю еще, – сказал Федя, лаская и почесывая между ушами лежавшего у его ног Восяя. – Все во мне так смутно… Если бы меня кто наставил и научил.
Никита Пан, смотревший, как ласкал Восяя Федя, сказал:
– Да ты, браток, не бойся. Мы твоего пса больше не обидим. Привязались и мы к твоему Восяю. Полюбили… Коли что – и его возьмем.
– Спасибо, атаман, – тихо сказал Федя. – Побываю у Строганова. Поговорю с ним. Что он мне укажет, что он присоветует – так тому и быть.
– Дело доброе, – сказал Никита Пан. – Конечно, по сиротству твоему тебе кого-нибудь спросить надо… А только – мой тебе совет. Потолкуй с Ермаком. Таких людей днем с огнем не отыщешь!..
Старик Семен Строганов был болен, и Федю принял его племянник Максим Яковлевич.
В чистой соснового леса избе пахло смолою и ладаном. Широкое окно было задвинуто, и сквозь прожированную бумагу мутный свет входил в избу. Максим Яковлевич сидел у окна на липовой лавке. Он был одет по-восточному в длинный желтый бухарский халат, шитый малиновыми цветами, и в мягкие татарские ичеги[30] темно-зеленого сафьяна. На голове была черная шапочка-тюбетейка, прикрывавшая лысину.
Федя перекрестился на иконы с теплящеюся перед ними лампадой и, тряхнув кудрями, – ему их по-казачьи остриг Семен Красный, – поклонился, дотронувшись пола руками.
– Федор Чашник? – сказал, поднимая полное, белое лицо, обрамленное седеющей бородой Строганов.
– Я, Максим Яковлевич.
– Я прочел, что мне написал о тебе стрелецкий сотник Исаков… Мне всякие люди нужны… Молодые и смелые особенно… Дела тут много и людей надо – нет числа… Слышал я о тебе и от казаков и… легло мое к тебе сердце. Ты, слыхал я, с детства при пушном деле рос. Вот и приставлю я тебя к пушной палате, будешь меха разбирать каждый по его качеству… А там посмотрим. Ступай, разыщи поляка Неборского, скажи, что я приказал тебе быть при нем в приказчиках.
Федя, как стал у притолоки, так и стоял неподвижно. Только лицо его покрылось румянцем смущения, приоткрылся пухлый рот и он тяжело и неровно дышал.
– Ну, что же ты! – сказал уже строго Максим Яковлевич.
– Я, господин, – пробормотал Федя и упал в ноги Строганову. – Максим Яковлевич!.. Прости, если я согрублю тебе, отказываясь от доброго твоего предложения!.. Не за тем делом я к тебе ехал.
– А за каким же? Мы – купцы… Наше дело торговое. Соль, да меха, да сибирские, индейские и бухарские товары – вот чем мы занимаемся.
– Я, господин, хочу искать… искать – заикаясь и краснея все больше, говорил Федя и вдруг, решившись, выпалил: – Ратной чести!
Сказав главное, Федя встал с колен и, потупившись, ожидал решения своей участи.
Строгонов посмотрел на мальчика.
– Ратной чести… – наконец медленно сказал Строгонов. – Искать ратной чести приехал ты, малый, у меня, у купца московского?! Лютые, видно, настали в Москве послдние времена, что такие молодцы, как ты, идут за ратной честью не в государевы дружины, не к царским воеводам и тысяцким, а к купцам… Что же – твое счастье… Твоя удача!.. Ты с казаками сюда пришел?
– В ватаге атамана Никиты Пана.
– Вернись в нее! Обживись… А там и сам увидишь…
Максим Яковлевич еще раз внимательно посмотрел на Федю.
– Славный ты мальчик… – сказал он, – полюбился ты мне, сиротинушка… Так вот мой тебе совет. Здесь находится донской атаман Ермолай Тимофеевич, по прозвищу – Ермак… Так того Ермака слушайся во всем. Он худому тебя не научит. Живет он у меня побольше года, открыл мне свою душу и показал мне рыцарский пример покаяния не на словах, но на деле… У него найдешь, что ищешь. Либо славную могилу в чистом поле, либо честь молодецкую… Ступай!.. Да хранит тебя Господь!..
Федя земно поклонился Строганову, повернулся кругом и, не чуя пола под ногами, вышел из горницы. Кровь ключом била в виски, в глазах темнело от волнения и счастья, от ожидания чего-то нового, неведомого, страшного, опасного и вместе с тем поднимающего дух и дивно прекрасного.
XXIIIЕрмак
И еще прошла неделя. Смолили остальные струги, грузили мешки с хлебными сухарями, бочки с порохом, лили пули, заготовляли «жеребья»[31], устанавливали на лодках пушки, строгали весла, забивали уключины, упражнялись в стрельбе из луков и рушниц.
Федя, в ватаге Никиты Пана принимавший участие во всех этих работах и упражнениях, видел несколько раз Ермака, но всегда мельком.
Вдруг среди работающих шорохом пронесется: – «атаман!.. атаман!..». Одни еще прилежнее станут работать, другие, кто помоложе, оставят работу и смотрят туда, откуда раздались голоса.
От реки по зеленому холму поднималось несколько человек. Впереди всех шел смуглый, давно в черноту загоревший, крепкий широкоплечей и рослый человек лет пятидесяти.
Он так сразу выделялся среди шедших с ним казаков, что Федя, не спрашивая, знал, что это Ермак. Больше карие, слегка навыкате глаза были прекрасны. Они были строги и были бы страшны, если бы не смягчались длинными черными ресницами, то и дело притушивавшими пламень огневого взгляда. Черная, очень густая борода в легкой седине обрамляла худощавое лицо. Большая морщина, шедшая от носа к губам и прятавшаяся в бороде, придавала лицу выражение какой-то затаенной скорби и вместе с глазами всему облику атамана давала ту одухотворенность, которой не было в окружающих его казаках.