С Ермаком на Сибирь — страница 29 из 55

– Да, этикетка. И она нужна не для меня, а для вас.

– Какие у вас, у всех мужчин, всегда подлые мысли и зоологические понятия.

– Но, Феодосия Николаевна…

– Фанни! – уже с сердцем воскликнула девушка. – Я знаю ваше «но». Что скажет свет? А если бы приехала не молодая девушка, не ваша племянница…

– Троюродная. Седьмая вода на киселе, – вставил Иван Павлович.

– Пусть так. Это к делу не относится. Так, если бы приехала не племянница, а племянник, я полагаю, вы были бы даже рады. Он помогал бы вам в вашей работе.

– Он тогда должен был бы быть офицером. Да и то на Кольджате положен один офицер.

– Пускай так, но вы ищете золото и охотитесь.

– И вы хотите, что ли, искать золото и охотиться? – насмешливо спросил Иван Павлович.

– Что же тут смешного?

– Простите, Феодосия Николаевна.

– Фанни, – гневно крикнула она, но он не рискнул так ее назвать, да, пожалуй, и не хотел, боясь, что это невольно установит ту интимную близость, которой он так боялся.

– Долг гостеприимства обязывает меня принять вас. Милости просим. Казаков я устрою. А ваши вещи… Я думаю, до выяснения ваших намерений их можно будет оставить в двуколке.

– Очень любезно с вашей стороны. Но вы напрасно так беспокоитесь. У меня в вещах есть отличная английская палатка, мой калмык – потому что он со мной, кроме казаков вашего полка, которых мне против моей воли навязал ваш бригадный генерал, – ее мне расставит. Скажите, вон та горная речушка и есть граница России и Китая?

– Да.

– Значит, по ту сторону, в ста шагах отсюда, китайская земля?

– Совершенно верно.

– Я думаю, что его величество китайский богдыхан ничего не будет иметь против, если Фанни Полякова воспользуется его гостеприимством?

– Я этого не допущу. У нас есть комната для приезжающих, и вы можете пока в ней устроиться. Запевалов! – крикнул Иван Павлович своему денщику и, когда тот явился, приказал ему согреть чай и приготовить что-либо на закуску. – Пока он готовит нам, я проведу вас в вашу комнату.

Казаки и калмык начали разгружать повозку и вносить ящики и сундуки в комнату для приезжающих. Запевалов подал ей воду для умывания, а в это время Иван Павлович гневно ходил взад и вперед по веранде и думал неотвязную думу: «Вот принесла нелегкая!.. Племянница, черт ее подери! Она такая же мне племянница, как чертяка батька. Вместе детьми играли!» Это правда, когда-то он из корпуса на вакации ездил в Задонские степи на зимовник Полякова, но он даже и не помнил, чтобы там была девочка. Да и мог ли он ее помнить, когда ей было тогда 5 лет. «Не было печали! Прощай теперь и охота, и поиски в горах за золотом, и экспедиции в таинственные пади к таким ущельям и водопадам, где никогда нога европейца не бывала! Нет, надо объясниться и дать ей понять всю неуместность и невозможность ее пребывания в Кольджате».

III

Запевалов поставил на не накрытый скатертью стол синий эмалированный чайник с кипятком, принес стаканы и подал на тарелке грубо нарезанную толстыми ломтями колбасу и кусок холодной баранины, из которой неаппетитно торчала кость. На тарелке же был и кусок хлеба. Все это выглядело жалко, бедно и неопрятно. Он поставил свечи в стеклянных колпаках, но их не зажигали, чтобы не залетали мошки.

– Феодосия Николаевна, – крикнул в двери Иван Павлович, – если готовы, пожалуйте, чай подан.

– Фанни! – гневно крикнула девушка. – Иду сейчас.

Она вошла в том же костюме в его кабинет.

– Можно повесить? – спросила она, указывая на ружье и на свободный гвоздь на стене против двери.

– Пожалуйста, – холодно сказал он.

Она ловким движением скинула винтовку и папаху и повесила их на гвоздь. Теперь при свете лампы ее густые темные волосы, подобранные вверх, отливали в изгибах червонцем. Они мешали ей. Она тряхнула головой и тяжелые косы упали на спину, рассыпались и ароматным облаком закрыли всю спину.

– Чай на веранде, – сказал Иван Павлович, открывая дверь кабинета.

Фанни вышла на веранду.

– Боже, какая прелесть! – воскликнула она. – И какой воздух! Какая легкость! Даже в ушах звенит. Какая здесь высота?

– Две с половиной версты.

– Вы знаете… Это такой вид, что его за деньги можно показывать.

Несколькими смелыми обрывами, крутыми отвесными скалами, рядом мягко сливающихся с равниной холмистых цепочек Алатауские горы срывались в долину реки Текеса. Эта долина теперь была полна клубящегося мрака и казалась бездонной. Где-то далеко-далеко на востоке совершенно черными зубцами перерезывали долину горы. Из-за них громадным красным диском поднималась луна, зардевшаяся, будто от стыда, и еще не дающая света. И по мере того как она поднималась, ее верхний край бледнел, становился серебристым и она уменьшалась в размерах. И точно шар, осторожно пущенный вверх, она медленно и величаво поднялась над далекими горами и поплыла в бледнеющую от ее прикосновения густую синеву неба. Колеблющийся в долине над рекой туман засеребрился и стал, как потрясаемая парча, переливать тонами яркого опала. Вспыхнул где-то красной точкой далекий костер пастухов, и взор, настраиваемый фантазией, начал творить волшебные картины восточной сказки. Чудились в серебром залитой долине города удивительной красоты, пестрые ковры, золото и самоцветные камни людских уборов.

Вправо грозно вздымались, уходя по краю долины, величественные черные отроги Терскей-Алатау, поросшие по северным скатам высокими елями с мохнатой хвоей. На их вершинах, как полированное серебро, горели ледники, и за ними далеко-далеко, будто висящий в воздухе, громадный брильянт Коинур, отделенный вереницей облаков от своей подошвы, блеснул сахарной головой, правильным покатым конусом, весь укрытый снегом Хан-Тенгри, почаровал несколько мгновений глаз таинственным блеском недосягаемой вершины своей и исчез, закутавшись облаками.

И странно было в прозрачной тиши ночи с неколеблемым воздухом сознавать, что там ревет жестокая вьюга и вихри снега мечутся по ледникам. И чудилось, будто чувствуешь, сидя на этой высоте, стремительный бег земли и ее непрерывное вращение. Казалось, что эта могучая вершина рассекает необъятное пространство миров и несется с землей в неведомую даль…

Кружилась голова от редкого воздуха, от ярко брошенной прямо в лицо мертвой улыбки луны, от высоты, необъятного простора и таинства ночи.

Внизу, между кустов рябины и дикого барбариса, по каменистому ложу неслась Кольджатка. Тихая днем, она начала теперь ворковать и шуметь, пополняемая водами подтаявших за день ледников. Ни одного человеческого голоса, ни лая собак, ни блеяния стад не было слышно, и ухватившейся за перила решетки Фанни показалось, что она одна несется где-то в безвоздушном пространстве, увлекаемая землей в ее неведомый путь.

Так прошло несколько минут. Иван Павлович не мешал Фанни любоваться видом. Он сам слишком любил, понимал, ценил и восхищался красотами Кольджатских восходов и закатов, и он как собственник, как хозяин этой красоты был доволен, что она так поразила его гостью. Но сам он в этот вечер уже не мог любоваться чарами лунной ночи в горах. Ему отравляла удовольствие эта женщина, стоявшая рядом с ним, непрошеная и незваная, явившаяся сюда Бог весть с какими целями…

Снизу и слева раздался протяжный зовущий крик. Он зазвенел в ночной тиши тоскующим призывом мятущейся души и стих, а потом повторился снова призывной нотой.

– Ла Аллах иль Аллах, – взывал муэдзин в дунганском поселке к ночной молитве.

Пролаяла внизу собака, и снова все стихло, будто видение жизни, будто трепет человеческого дыхания пронеслись вдоль мощной груди земли и затихли…

В выявившейся теперь ночи волшебными казались воздушные дали и таинственной тишина. И точно для того, чтобы нарушить эту грезу чарующей сказки, сзади дома раздался могучий окрик:

– Кот-торые люди, выходи строиться на перекличку…

И загомонили на площадке поста казаки. И скоро, хрипя и срываясь, будто простуженная сыростью ночи, запела кавалерийскую зорю старая ржавая труба постового трубача…

IV

– Итак, – проговорила Фанни, наливая себе второй стакан чая и вынимая тоненькими пальчиками с отделенным и манерно загнутым вверх мизинцем из жестянки, принесенной Иваном Павловичем, квадратное печенье petit beurre[56], – итак, вас удивляет, что я сюда приехала?

– Откровенно говоря, – да.

– Слушайте. Условимся наперед и навсегда говорить только правду. Говорить действительно откровенно и то, что думаешь.

– Вряд ли это возможно!

– Уж очень, верно, вы меня ругаете, – улыбаясь милой детской улыбкой, сказала Фанни.

– Нет, зачем так, – смутившись, отвечал Иван Павлович, – но признаюсь, ваш поступок мне не понятен.

– Почему?

– Да мало ли уголков в России более привлекательных, нежели глухой пограничный пост в Центральной Азии. И почему из всех родственников вы вспомнили какого-то троюродного, если еще и не дальше, дядю, который давно порвал с Доном и донской родней и живет отшельником?

– Меня тянуло путешествовать.

– Есть путешествия много интереснее. Поехали бы в Париж или Швейцарию, ну, на озеро Комо, что ли.

Брезгливая гримаска скривила хорошенькие губы Фанни.

– И в Париже, и в Швейцарии, и на итальянских озерах я была. Не нравится. Слишком много культуры. Все вылизано, исхожено, и мне кажется, на самой вершине Монблана стоит надпись: «Лучший в мире шоколад «Gala-Peter».

– Да мало ли куда можно ехать? Ну наконец можно проехать на Зондские острова, в Африку, в Трансвааль, к бурам…

– А меня тянуло по пути Пржевальского. Я вспомнила, что вы служите в Джаркенте, и поехала к вам.

– Что тут хорошего?

– Это мы увидим. И не беспокойтесь, пожалуйста, дядя Иван Павлович…

Она так его и назвала – «дядя Иван Павлович», и голос ее даже не дрогнул, хотя эта фамильярность передернула Ивана Павловича.

– Или нет, я вас буду называть «дядя Ваня», ведь правда, вы мне чеховского дядю Ваню напоминаете. Добрый бука. Я вас не стесню, дядя Ваня. У меня все есть. Со мной мой калмык Царанка, завтра я куплю себе лошадей, и затем – мы только соседи.