С Евангелием в руках — страница 31 из 57

Гёте назвал архитектуру застывшей музыкой. Он взял этот образ у Симонида Кеосского, считавшего стихи говорящей картиной. Застывшим благодаря чьему-то порыву или щедрости чьего-то взгляда мгновением можно, наверное, назвать стихи сегодня.

Поэзия – своего рода мгновенное фото, но сделанное не аппаратом, а в безумии нелепого порыва. Луиджи вполне мог не подвергать свою жизнь опасности и не рисковать быть арестованным за нарушение порядка на автостраде, а ограничиться букетом роз или какими-то другими подарками. Старушка монахиня по всем правилам приличия должна была не заметить целующихся, а Горацию вообще следовало писать не о любовном шепоте, а о военных подвигах Августа. Что же касается Архилоха, то ему, безусловно, не надо было писать о том, как он позорно бросил щит во время битвы. Всё в мире было бы чуть– чуть более разумным, но поэзии в нем не было бы.

Поэтическое произведение фиксирует абсолютную ценность какого-то, быть может, на первый взгляд, и случайного, момента реальности. Случайно брошенной фразы или взгляда. Vides, ut alta stet nive candidum Socrate, то есть «В снегах глубоких, ты видишь, стоит, весь бел, Сократ», – говорит в одной из од Гораций. Внимание читателя обращается здесь прежде всего на слова «ты видишь» и «стоит» – поэт при помощи взгляда своего читателя фиксирует один только момент из жизни. Картинка оказывается неподвижной, но не в силу статичности мышления поэта, а благодаря своей мгновенности.

Именно фиксация того, что так хрупко и мимолетно, именно «фотографирование» момента оказывается чуть ли не главным компонентом того «сора», из которого «растут стихи, не ведая стыда». Но зафиксировать можно только то, что действительно существует, поэтому ложь в настоящей поэзии невозможна.

Фет, когда ему было далеко за семьдесят, написал стихотворение «И опять в полусвете ночном…», вызвавшее иронические замечания критиков, которые усмотрели нечто комическое в том, что старец с седой бородой вдруг забрался на качели. Обиженный Фет написал Полонскому: «Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье ее трещало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение.»

И качели, и ночной полусвет – всё было в реальности, но (и понять это чрезвычайно важно!) за сорок лет до того, как они попали в стихи. Это говорит о том, что поэзия непременно каким– то образом оторвана от реальности, находится по отношению к ней по ту сторону бездны. В случае со стихами Фета это бездна длиной в сорок лет, в случае с Антонеллой и Луиджи она – в непрерывном потоке машин на дороге в аэропорт «Леонардо да Винчи» и в той смертельной опасности, которой неизвестно зачем подвергается безумец, повисший над этой дорогой.

Поэзия – фотография не здания или пейзажа и человека на его фоне, но чувства любви, боли, не всегда прекрасная, иной раз шокирующая и вызывающая ответную боль. Страшная фотография боли. Она будет во всех случаях жизни выведена из реальности на какое-то расстояние – чем больше это расстояние, тем серьезнее поэзия. Это не просто картинка с натуры, а что-то совсем другое. Расстояние между Богом и человеком – бесконечность. В молитве оно и обозначается, и преодолевается одновременно. Последнее роднит всякое поэтическое произведение с молитвой и, наоборот, делает всякую настоящую молитву поэтическим произведением.

И дело совсем не в том, что молитва в большинстве случаев имеет поэтическую форму. Это всего лишь следствие той глубочайшей внутренней близости между двумя феноменами человеческого самовыражения – поэзией и молитвой, которая проявляется в самых разных формах. Не случайно у Шарля Бодлера стихотворение в прозе «В час утра» завершается обращением к Богу. «Эта молитва Бодлера, – пишет Рильке в письме к Лу Андреас-Саломе, – настоящая, простая молитва, рукотворная, неловкая и прекрасная, как молитва русского человека. Бодлер шел к ней долгим путем, продвигаясь порой на коленях и ползком».

В истории греческой поэзии огромную роль играли надписи на вещах – на чашах или лампах, на гребне, который юноша дарил своей подруге, или на шкатулке, что уезжающий в дальнюю дорогу или в другую страну оставлял другу на память. Надпись с упоминанием двух имен мгновенно делает любую вещь уникальной. Именно из таких надписей выросла сначала греческая эпиграмма, а затем римская элегия, в частности – почти вся поэзия Овидия. Мост с надписью Antonella, ti amo. Luigi, хотя он и ничем не отличается от десятков, если не сотен мостов, переброшенных через автостраду в окрестностях Рима, стал единственным в своем роде. Своего рода римской знаменитостью. Можно сказать, что Луиджи подарил его Антонелле.

У стихотворения, как и у письма, обязательно должен быть адресат. У Горация это Меценат, Помпей, Делий, Постум, Лидия, Левконоя, один раз даже res publica, то есть римское государство в целом. Адресат не всегда называется в первой строке, но к концу оды всегда становится ясно, кто он. У стихов современных поэтов адресат тоже так или иначе есть, хотя порой он не присутствует в тексте, – это читатель.

Платон изгнал поэтов из своего государства, считая, что людям они приносят только вред. Сторонники этого взгляда на поэзию есть и сегодня, причем в их доводах есть свои резоны, ибо зачастую в стихах открываются вещи весьма неприглядные. Однако есть в поэзии моменты, превращающие ее в Божье дело. Именно здесь обнаруживается подлинность или, наоборот, фальшь. В век имитаций, когда подделывается всё: золото, живопись, драгоценные камни, – именно поэзия с ее способностью оторвать от реальности момент и противопоставить его – одно, казалось бы, ничем не примечательное мгновение – всей истории может помочь человеку не стать жертвой очередной имитации.

Как сложились отношения между Луиджи и Антонеллой? Этого мы не знаем. Но надпись над пролетом моста заставляет задуматься: кого – о себе самом, кого – о детях или внуках, кого – о смысле любви и поэзии. О верности. Где они сейчас, эти Хлоя и Дафнис XX века? Поэзия – как знак на дороге, неожиданно призывающий нас остановиться и задуматься.

Стихи – молитва для неверующего. Поэзия – исповедь для безбожника или агностика. Эти утверждения не вполне верны и, главное, лишены глубины и подлинного смысла. Поэзия, которая бывает и религиозной, не делит людей на верующих и неверующих, а дается всем как уникальный способ освоения мира и действительности. Как мгновенная и поистине неожиданная фотография души, которую иногда хочется разорвать на мелкие клочки, а иногда – положить во внутренний карман, чтобы не расставаться с ней в течение всей своей жизни. «Этот трус сделает вас храбрыми, этот распутник научит вас быть чистыми», – приблизительно так писал Виктор Гюго о Горации, подчеркивая, что поэзия, вне зависимости от того, хочет поэт или нет, а главным образом именно в тех случаях, когда поэт этого не хочет и вообще об этом не подозревает, превращается в удивительное лекарство. Лекарство, которое дает нам возможность оторваться от земли и посмотреть на себя со стороны. Кстати говоря, и молитва дает человеку именно эту возможность.

Впервые опубл.: Русская мысль. 1998. № 4223 (21–27 мая). С. 14.

У подножия Парфенона

Грецию принято считать страной исключительно православной, хотя на самом деле это не совсем так. В Афинах кроме греческих церквей, которые, конечно, можно встретить повсюду, есть и другие, причем самые разные. Русская (Константинопольского Патриархата) со славянским богослужением и русским хором, армянская и римско-католическая – святого Дионисия Ареопагита, с мессами, которые служатся как по-гречески, так и на английском (а в воскресные дни и на латыни).

В русской церкви на улице Филэллинон поют, как на Руси, и в хоре, разумеется, звучат женские голоса, что у греков, где все молитвы читаются нараспев и только мужчинами, просто немыслимо. Но это никого не приводит в ужас – здесь, на Востоке, к многообразию форм и обрядов привыкли с глубокой древности.

В греческих храмах на клиросе стоят обычно два или три старика, к которым иногда присоединяется священник. «Музыка их, – как писал более ста лет тому назад А. Н. Муравьёв, – не состоит в согласном слиянии звуков, но в известном размере, подобно стихосложению, многообразие которого составляет всю красоту пения».

Главное в церковном пении у греков заключается «в трудности размера, а не в гармонии». Так утверждал Муравьёв и был абсолютно прав, ибо в оригинале все наши церковные песнопения представляют собой сложнейшие поэтические произведения – их метрика, действительно, точнейшим образом воспроизводится во всяком греческом храме во время службы. Что же касается напевов, то они и сегодня мало кого интересуют.

Есть в Афинах и англиканская церковь святого Андрея, строгая готика которой как-то странно сочетается с роскошными пальмами в ее ограде. Есть молитвенный дом адвентистов, наконец, немецкая евангелическая кирха, богослужения в которой совершаются не только лютеранами, но и американскими протестантами, причем разных деноминаций. Построена эта церковь совсем недавно и в сугубо современном стиле (геометрия и ничего другого), но украшена прекрасными витражами. Маленькая Германия! Стоит она в немецком квартале, где нет и следа от того духа восточного города, которым в центре Афин пропитано буквально всё. А здесь – Европа: стеклянные двери, безупречной чистоты подъезды, всё аккуратно и комфортабельно, на улицах не торгуют ни орешками, ни бубликами, никто не кричит и не ругается.

Находится этот квартал на отрогах горы Ликавит, под которой предпочитают селиться состоятельные афиняне. Улицы, ведущие в сторону Ликавита, круто поднимаются вверх, иногда просто превращаясь в бесконечные лестницы. Например, улица патриарха Фотия – таких нет даже на Монмартре.

Дома поднимаются всё выше и выше над городом и наконец уступают место лесу, из которого словно вырастает огромная скала с почти отвесными каменными склонами. Скала, которая видна в Афинах отовсюду. Скала, что не в меньшей степени, чем Акрополь, царит над городом и его судьбою.