Теряется ли при этом музыка стиха? Об этом, казалось бы, свидетельствует начало второй книги, где в переводе знаменитой строки Infandum, regina, jubes renovare dolorem (у Ошерова – «Боль несказанную вновь испытать велишь мне, царица») нет ни одного звукового повтора. Однако буквально через несколько строк ситуация резко изменяется, и не менее известные слова suadentque cadentia sidera somnos передаются блестящим «звёзды ко сну зовут, склоняясь к закату». Столь же удачно воспроизводится многократное повторение рокочущего «р» в описании бури в первой книге: «…ураганом ревущая буря / Яростно рвет паруса…» В переводе это «р» возникает даже чаще, чем в оригинале. Далее, в рассказе о Троянском коне и Лакоонте, Вергилий, описывая, как загудело полое брюхо коня, когда Лакоонт метнул в него копье, несколько раз повторяет гласный «у» и тем самым переносит читателя на место действия. В переводе Ошерова – «Гулом отдался удар, загудели полости глухо». И опять «у» здесь звучит чаще, чем у Вергилия. Переводчик, скорее всего, делает это сознательно – знаменитые аллитерации «Энеиды» он передает далеко не во всех случаях, но там, где это ему кажется необходимым, и, главное, так, чтобы они зазвучали по-русски.
Он не менее Брюсова озабочен тем, чтобы воспроизвести в своем труде звукопись оригинала, однако, в отличие от своего знаменитого предшественника, который стремился сохранить в русском тексте музыку латинского стиха, Ошеров выбирает другую дорогу: он воспроизводит ее средствами русской поэзии. Сергей Ошеров всё время помнит, что каждая строка у Вергилия по– латыни звучит великолепно, и поэтому он стремится не к тому, чтобы передать ее, как можно точнее дублируя латинский текст, но к безупречному ее звучанию по-русски. Брюсовский текст воспринимается как поэтический эксперимент, но не более, перевод Ошерова – как высокая поэзия.
«Энеида» в переводе Ошерова вышла двадцать семь лет тому назад, в 1971 году, и была каким-то странным образом не замечена ни читателями, ни рецензентами. Многие, в том числе и весьма образованные люди, не знают о ней до сих пор. Отчасти это объясняется тем, что престижную «Библиотеку всемирной литературы», ставшую на рубеже шестидесятых и семидесятых годов для советского человека одним из признаков благосостояния, не продавали отдельными томами, и поэтому Вергилий попал не к тем, кого интересовала античная поэзия, а к подписчикам серии. Другая причина незамеченности нового перевода «Энеиды», без сомнения, связана с тем, что Ошеров, следуя советам Эпикура, жил незаметно. Он почти не появлялся на людях, крайне редко выступал с докладами, не читал лекций в университете и, как правило, не печатал статей в «Вестнике древней истории», из которого специалисты по классической философии и античной истории узнавали о работах друг друга. Ошеров просто работал в полной тишине, с каким-то особенным целомудрием вслушиваясь в звучание латинских гекзаметров.
«Тишина библиотек, и Малый зал, и белый храм Успенья», – напишет потом Ошеров в сонете, который уже после смерти мужа обнаружит в папке с незаконченным переводом Демосфена его жена. Это точная картина мира, в котором жил один из самых замечательных поэтов-переводчиков нашего времени. Конечно, московские библиотеки, разумеется, Малый зал консерватории, где бывать гораздо проще и радостнее, чем в парадном Большом зале, Малый зал с теми студенческими концертами, где исполнитель (не во фраке и не в вечернем платье) раскрывается и действительно живет исполняемой музыкой, и, наконец, храм Успения на Городке близ Звенигорода, в котором Ошеров, иудей, увидел место присутствия Божьего…
Однако не следует думать, что Ошеров был занят только «Энеидой», – все эти пятнадцать лет он работал редактором в издательстве «Художественная литература», сверяя с оригиналами бесчисленные переводы греческих, латинских, немецких, итальянских и других авторов, делавшиеся его коллегами, и получая за это, как всякий издательский работник, жалкие копейки. Переводил он и сам: с латыни – Сенеку, с греческого – Ксенофонта, с немецкого – Гёте («Римские элегии» у Ошерова просто великолепны!) и Мёрике, с итальянского – Петрарку и Алессандро Мандзони. О теории художественного перевода, в те годы очень модной, он старался вообще не задумываться и сам говорил, что научился переводить, «сверяя строку за строкой переводы таких мастеров, как С. Шервинский, А. Тарковский, В. Левик, Л. Гинзбург, Ар. Эфрон».
В искусстве старших, в ремесле коллег
Я постигал нелегкое уменье,
Не искажая древние творенья,
Переводить их в наш нелегкий век, —
скажет он об этом в стихах. А век, действительно, был нелегким. Ученым, в особенности гуманитариям, приходилось много врать, одни делали это с восторгом и в упоении, другие – с отвращением, но врали все, включая самых маститых ученых.
Среди гуманитариев и в кругу литераторов могли не врать только переводчики, среди них и Сергей Ошеров. Тончайший, честнейший, блестящий и незамеченный. Со дня его смерти прошло пятнадцать лет, многие из тех, кто сегодня уже немолод, его ни разу не видели и знают только по текстам, которые, особенно «Энеиду», необходимо переиздавать.
Ошеров считал, что «Энеида» стала творческой неудачей Вергилия: поэту было заказано Августом обоготворить в своей поэме государство и правителя; лирик по темпераменту, «в начале своего поэтического пути именно как лирик утверждавший ценность индивидуальности», Вергилий понимает, что не справляется с поставленной задачей, перед смертью пытается сжечь «Энеиду» и просит друзей никогда не выпускать ее в свет – и не подозревает даже, что создал действительно великое и вечно живущее произведение. Почему великое? Вот как отвечает на этот вопрос Сергей Ошеров: «В “Энеиде” поэт выступает как религиозный мыслитель. А там, где религиозная философия сталкивается с мессианистическими притязаниями политической власти, там неизбежно встает для нее “проблема Великого Инквизитора”. Неспособность политического мессианизма, обоготворяющего государство и правителя, решить проблемы личности и свободы констатировалась многократно, и не только Достоевским». Итак, для Ошерова Вергилий – не только мастер слова и блестящий поэт, но и религиозный мыслитель. Переводчик, в отличие от Брюсова, увидел в «Энеиде» не только ее блестящую, действительно уникальную и поражающую всякого читателя форму, но и боль, и нравственные мучения поэта. Того поэта, которого в Средние века не случайно, наверное, относили к числу пророков и даже изобразили среди древних праведников на одной из стен Благовещенского собора в Кремле.
«Щит лопнул, разлетелся на куски…»Тема смерти в античности и Средневековье
Что такое Средневековье? Осталось ли от этой эпохи что-нибудь, без чего трудно себе представить внутренний мир современного человека? Готические соборы – Шартрский, Реймсский, Кёльнский, Нотр-Дам. Только ли Крестовыми походами и рыцарскими турнирами ценны так называемые «темные века» (Dark Ages)?
Иногда кажется, что культура Средневековья сегодня уже не интересна никому, кроме специалистов. Суеверия, вера в предзнаменования и заклинания, фетишизм… Сегодня это может заинтересовать только тех, кто не умеет и не хочет читать и думать.
Средневековье, действительно, отличается особым отношением к вещи. Любимые предметы есть у нас и сегодня, но тогда у них были имена, а люди относились к ним как к живым. В «Песни о Роланде» описывается, как Роланд разговаривает со своим мечом, у которого есть имя – Дюрандаль; рог носит имя Олифан; меч Оливье – Альтеклер и так далее. Что до святых, то почитаются не столько сами они, сколько мощи. Известно, например, что один подвижник, решивший перебраться на новое место, был убит жителями близлежащего города, которые не могли допустить и мысли о том, что лишатся его мощей, наличие которых почти автоматически обеспечивало их городу минимум безопасности и благополучия.
Возможно, потому, что высокий новозаветный рассказ о страданиях и смерти Иисуса звучал на непонятной латыни, он и не был вполне усвоен Средневековьем. Но буквальность Евангелия – «Един от воин копием ребра Ему прободе, и абие изыде кровь и вода», воплощается в культе Святого Грааля, – чаши, в которую Иосиф Аримафейский собрал кровь из язв на теле Иисуса.
Приходится признать: кроме того, что было сделано в узком кругу церковных интеллектуалов вроде Ансельма Кентерберийского, святого Бернарда Клервоского или Абеляра, ничто другое в средневековой культуре сегодня не трогает нас.
И всё-таки именно в Средние века человечество сделало одно из самых больших открытий. Именно в это время рождается принципиально новое отношение к смерти. И евреями Ветхого Завета, и греками, и римлянами смерть воспринималась как уход в небытие, как провал в вечную тьму. Смерть отнимает у человека античного мира тот свет, что радует его в течение краткой жизни, она наступает, говорит Катулл, как nox perpétua — вечная ночь, царство сна, от которого ты уже никогда не очнешься. Смерть настолько черна, темна, страшна, печальна и кровава (именно так определяет ее Гомер), что о ней и говорить нежелательно, и вспоминать страшно. О смерти лучше просто не думать.
По этой причине в античной литературе тема умирающего практически отсутствует. Смерть всегда описывается как бы со стороны, откуда-то издалека. Так, в «Илиаде» достаточно подробно изображается смерть Офрионея (XIII, 370): Идоменей направляет на него копье с такой силой, что не спасает медная броня. «С шумом он грянулся в прах», – вот, в сущности, то единственное, что в этом рассказе касается смерти героя. Победитель гордо кричит и затем – «за ногу тело повлек сквозь кипящую сечу». На этом всё и заканчивается. Еще меньше говорится у Гомера о том, как умирают главные герои «Илиады» – Патрокл и Гектор. Подробнейшим образом описывается всё, что происходит потом с телами умерших, но сама смерть остается за кадром.