Причем это характерно не только для Гомера. Платон в «Федоне», описав предсмертную встречу Сократа с учениками, замолкает. О дальнейшем мы знаем очень мало: Сократ, еще живой, отворачивается от всех и как будто исчезает.
На закате античной истории Плутарх описывает смерть Катона Младшего: приняв решение покончить с собой, Катон читает платоновского «Федона», ищет меч, который спрятал от него сын, а друзья не в силах сдержать слезы. Наконец уже на заре, сумев удалить их на несколько минут, Катон вонзает меч в живот и падает с кровати. На шум прибегают друзья. Видят, что умирающий лежит в луже крови с вывалившимися внутренностями, но еще жив; врач пытается ему помочь, но, придя в себя, Катон отталкивает врача, разрывает зашитую рану и умирает. Картина эта опять-таки нарисована словно издалека. Что думает, что переживает Катон? Об этом – ни слова. Читатель видит свиток в его руках, меч, наконец, самого Катона, плавающего в луже крови.
Кое-что о психологии умирающего грека нам всё-таки известно. Смертельно раненый Сарпедон скрипит зубами, раздирая пальцами окровавленную землю, и затем, словно бык, околевает со свирепым ревом. У Гомера в душе умирающего всегда закипает какая-то особенная злоба.
В «Илиаде» собирающийся на бой с Ахиллом Гектор (его убьют) сравнивается со змеем, который, извиваясь, подкарауливает человека у пещеры, «трав ядовитых нажравшись и черной наполняся злобой». Патрокл, умирая, проклинает Гектора, предрекает ему скорую смерть. Сам Гектор, смертельно раненный Ахиллом, тоже умирает с проклятьями на устах. Позже злоба сменяется оцепенением – и тогда человек даже не умирает, а, скорее, исчезает – на поле боя остается труп, уже не человек, но вещь.
Нечто подобное происходит и со средневековым рыцарем. Герои «Песни о Роланде» расправляются с маврами так же безжалостно, как у Гомера убивают друг друга греки и троянцы. Более того, бароны Карла Великого воюют с язычниками и именно поэтому со своими врагами ведут себя как-то особенно жестоко, ибо им кажется, что, очищая землю от язычников, они делают благое дело.
Зная заповедь «не убий», они не относят ее к язычникам. Жерен убивает Мальпримиса из Бригаля: «Щит лопнул, разлетелся на куски. Конец копья через доспех проник». Мальпримис падает, и сразу же «душой его завладевает сатана».
С таким же отношением к смерти язычника можно встретиться и в «Повести временных лет». Князь Глеб в Новгороде спрашивает у волхва, знает ли тот, что с ним будет сегодня. Волхв едва успевает ответить: «Великие чудеса сотворю»; князь тут же вынимает топор и разрубает им волхва. «Так погиб он телом, а душою предался диаволу», – заключает свой рассказ летописец.
Не отличается от остальных героев «Песни о Роланде» и Оливье. Он, поняв, что умирает, стремится в последние минуты жизни поразить как можно больше сарацинов: «Крошит он врага и валит мертвеца на мертвеца». Затем Оливье зовет Роланда, но не на помощь, а с тем, чтобы он именно как друг побыл с ним в смертный час. Однако Оливье настолько возбужден, что и приблизившегося к нему Роланда принимает за врага и пытается убить. Тут всё изменяется буквально в одно мгновенье: поняв, что он кинулся на друга, Оливье начинает плакать и, с любовью простившись с Роландом, «наземь лег он, в грехах, свершенных им, признался Богу». Сложив для молитвы руки и подняв их к небу, «он дрогнул и на траве во весь свой рост простерся; скончался граф и душу Богу отдал». Далее описывается, как Роланд плачет над телом друга. Но битва продолжается.
Турпин видит, что Роланду плохо, и спускается к ручью, чтобы дать ему напиться, хотя сам умирает и поэтому «стоит каждый шаг ему труда». Умирая, «покаялся в грехах свершенных он и обе руки к небесам простер, моля, чтоб в рай впустил его Господь».
Последним умирает Роланд – тоже с молитвой: «Да ниспошлет прощение мне Бог, мне, кто грешил и в малом и в большом со дня, когда я был на свет рожден, по этот, для меня последний, бой».
Смерть в невероятно жестокой «Песни о Роланде» совершенно неожиданно начинает толковаться как просветление. Умирающий Роланд лежит под сосной, плачет как ребенок и молится, вспоминая о милой Франции и о близких. Он уже не рыцарь, никого не щадивший в боях, но человек, неожиданно услышавший призыв Христа: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф 18: 3). И смерть – не nox perpétua, а прикосновение к вечному свету – lux perpétua, – который, как об этом говорится в латинской молитве, «сияет усопшим».
Французский медиевист Филипп Ариэс считал, что в Средние века дети воспринимались как уменьшенного размера взрослые: их одевали в одежду взрослых и во всём заставляли повторять и копировать поведение родителей. Психология ребенка до какого-то момента истории была человеку непонятна. Если Ариэс прав, то в «Песни о Роланде» впервые в истории европейской цивилизации осознается, что детскость есть христианская добродетель. Умирая, человек не исходит злобой, как это случалось с гомеровскими героями, не замыкается в себе, как Сократ или Катон, но обращается к Богу как ребенок и плачет не от досады, а по-детски.
Я берусь утверждать, что именно во времена «Песни о Роланде» античность сменяется Средневековьем и у людей появляется надежда из «крещеных язычников» стать христианами.
Немая музыка псалмов
От музыки Древнего мира до нас не дошло ни одной мелодии. Греческие поэты VII–VI веков до н. э. все без исключения сочиняли музыку, но какую? Мы знаем только тексты, написанные для исполнения под эту музыку, и можем только предполагать, как она звучала.
Это касается и Египта, и Греции, и Палестины. До нас дошли изображения музыкальных инструментов: арфы, которую так любили египтяне, лиры, барбитона, кифары (без них невозможно представить себе историю Греции) и мицмора. Под аккомпанемент этого похожего на небольшую арфу инструмента звучали псалмы Давидовы.
Древняя история чем-то похожа на немой фильм. Сохранились фрески, рассказывающие о том, во что одевались египтяне или греки, как они танцевали, что ели и какой пользовались посудой. Сохранились их портреты и вещи, порою даже те мелочи, что украшают человеческий быт; нам известно и то, как хранили они косметические мази, и что за щипцы использовались ими, чтобы выщипывать брови, но при этом из тех эпох до нас не дошло ни единого звука.
От евреев не сохранилось и этого. Верные заповеди «не сотвори себе кумира и никакого изображения», они не оставили нам ни рельефов, ни картин, ни статуй, ни тех рисунков на вазах, благодаря которым о жизни греков мы знаем буквально всё. Есть только одна или две древнеегипетских фрески, на которых глазами египтян мы можем увидеть евреев той эпохи, но, главное, есть их тексты.
Настоящее море текстов. Сегодня ежедневно читаемых на всех континентах и в каждом приходском храме. Христианами всех конфессий. В переводах на все языки планеты, ибо это книги Ветхого Завета.
Мы знаем сегодня абсолютно все грамматические тонкости библейского иврита и ручаемся, что правильно понимаем всё, что касается стилистики текстов, но как они звучали… Это остается неизвестным.
Неизвестным остается и то, как звучали тексты греческих и римских поэтов – героев самой немой киноленты в истории человечества.
И египтяне, и греки, и евреи сохранили для будущего тексты: это было невероятно трудно в условиях, когда не существовало книгопечатания и бумаги, а материал для письма стоил чудовищно дорого (всё равно какой – мрамор, папирус, пергамент). Тексты эти были давно прочитаны и сегодня читаются великолепно даже в тех случаях, когда человечеством был утрачен их язык и ключ к чтению иероглифов (именно это произошло с египтянами). Теперь мы знаем о них абсолютно всё, но только не то, как они звучали.
Мандельштам вспоминает о «черепахе-лире», которая греет свой золотой живот на солнцепеке. Действительно, античная лира была не совсем такой, как она изображается сегодня на обложках нотных тетрадей: ее резонатор делался из черепашьего панциря (это легко увидеть на античных вазах, где часто изображаются Орфей или кентавр Хирон именно с лирой в руках). Поэтому лира была маленькой и пузатой.
Ее часто так и называли – черепахой (χελώνη – по-гречески, а на латыни – testudo). Даже Гораций, автор, математически точный в выборе слов, поэт безупречного вкуса, спокойно называет лиру черепахой. Переводчик «Песни песней», рассказывая, что зима прошла, миновали дожди и на земле показались цветы, упоминает о «голосе черепахи» (Песн 2: 12). Он понял еврейский текст неверно, но ничего нелепого не написал, имея в виду только звуки лиры.
Но звуки эти мы никогда не услышим. Как и звуки того мицмора, который мог звучать в руках у авторов «Песни песней» и других поэтических текстов Ветхого Завета, прежде всего псалмов.
Греки, переводя Библию с иврита, назвали мицмор словом ψαλτήριον – от глагола ψάλλω, что означает «натягивать тетиву у лука» или просто «дергать», в данном случае – «натягивать струну». Ψαλμός – на самом деле это, конечно, совсем не «арфа» и не «мицмор», а момент величайшего напряжения при натягивании тетивы у лука, тот момент, который переживает Телемах, когда берет в руки огромный лук своего отца Одиссея и, напрягаясь изо всех сил, натягивает его тетиву.
Псалмы Давидовы – тексты для несохранившейся музыки. Разумеется, это случайное совпадение, фантасмагория переводческого искусства, но именно напряженность (психологическая, духовная и поэтическая) более всего отличает эти тексты. Каждый псалом, действительно, звенит, словно тетива натянутого лука…
«Зеркалом души» назвал Книгу Псалмов кто-то из Отцов Церкви. И верно – здесь мы найдем всё, без каких бы то ни было исключений. И боль, и уныние, и печаль, и радость, и восторг, и ликование. Бездонную печаль и безбрежную радость. И пламенное исповедание веры, и вопли отчаяния оттого, что вера иссякла, а сердце высохло, как трава под палящими лучами солнца.