«С французской книжкою в руках…». Статьи об истории литературы и практике перевода — страница 20 из 76

[116], но в видах осторожности он не упоминает имя автора ни в дневнике, ни в переписке с друзьями[117].

Запись от 17 октября:

Проехал к Чадаеву: он начинает беспокоиться. Взял свои письма[118]. После обеда он у меня: все о том же (№ 316. Л. 55 об.).

Тургенев не доверил дневнику конкретных деталей – кроме одной. Летом 1836 года из ямы был извлечен так называемый Царь-колокол, рухнувший еще в 1737 году[119]; очевидцы передавали, что «народ рад видеть сие чудо» [Снегирев 1904: 229], а «дамы спрашивали „где же большой язык?…“» [Булгаков 2000: 32]. По этому поводу Чаадаев отпустил острую реплику:

Колокол в Кремле: véritable symbole de notre église: brisée, par terre et silencieuse (настоящий символ нашей церкви: разбит, повержен, безгласен. – фр.; № 316. Л. 55 об.), —

которой, по воспоминаниям автора «Былого и дум» (часть IV, глава XXX), позднее фраппировал славянофилов:

Может, этот большой колокол без языка – гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну… [Герцен 1956: 147].

18 октября Тургенев пишет Вяземскому:

Здесь большие толки о статье Чаадаева; ожидают грозы от вас (из Петербурга. – В. М., А. О), но авось ответы патриотов спасут цензора [ОА: 3, 333].

До второй половины октября еще оставалась надежда, что цензора Болдырева могут спасти печатные опровержения ФП-1 (см. пояснения к записям от 24 и 29 октября). Под «патриотами» Тургенев разумеет Хомякова (ср.: [Жихарев 1989: 104]) и Баратынского (см. письмо к Вяземскому от 24 октября и записи от 10 и 11 ноября). О неудовлетворенности Тургенева статьей Вельтмана см. запись от 16 октября; об авторстве статьи см. примеч. 2 на с. 113–114.

19 октября Тургенев начинает вечер с визита в дом Александры Киреевой (урожденной Алябьевой), одной из первых московских красавиц, «блеск» которой – наряду с «прелестью» Натальи Гончаровой – увековечен в пушкинском послании «К вельможе»[120]. Среди гостей находился князь Владимир Голицын, оставивший след в дневнике Тургенева обрывком фразы: «…а законы нам дал Николай [I]». Далее следует запись:

Мать (Екатерина Алябьева. – В. М., А. О.) защищала Чадаева; я сказал, что его оправдание в словах К[нязя] Гол[ицына], ибо до 1832 года мы были без законов! (№ 316. Л. 55 об.).

Речь идет о «Своде законов Российский империи» в 16 томах (1832) – первом систематическом своде законодательных актов[121], который включал отдельный том (XV), кодифицировавший уголовные наказания. По мысли Тургенева, существовавшее до того времени хаотическое состояние русской юридической практики служит аргументом для оправдания одного из тезисов ФП-1:

Как может процветать общество, которое даже в отношении к предметам ежедневности колеблется еще без убеждений, без правил… [Чаадаев 1836: 286].

От Киреевой Тургенев направляется в салон Александры Киндяковой – вдовы генерал-майора Петра Киндякова и матери Елизаветы Пашковой и Екатерины Раевской (см. примеч. 2 на с. 109):

Там дамы и девы бостонщицы[122] восстали на Чад[аева][123]. Ожесточение распространялось и на сенатора К[нязя] Гагар[ина][124]. Спорил не за него, но за свободу писать свободно и о России[125]. Весь вечер с Рахма[но]вой[126] о Чадаеве; а этот вечер был, как и сами спорщицы, – новым подтверждением Чадаеву (№ 316. Л. 56).

Заключительное резюме выводит к одному из ключевых тезисов ФП-1:

Бедные! Неужели к прочим нашим несчастиям мы должны прибавить еще новое: несчастие ложного о себе понятия! [Чаадаев 1836: 282].

20 октября министр Уваров информирует графа Строганова о запрещении публикации каких-либо откликов на ФП-1 [Чаадаев 2010: 511], а Тургенев, подводя предварительный итог своему «салонному рысканью», записывает в дневник:

Гости заняты ландскнехтом

Иль Чадаева войной! (№ 316. Л. 56).

Вечером 21 октября Тургенев занемог, и два следующих дня он не выходит из дому. 22 октября его навещают Павлов, Свербеев и Александр Норов (Там же), но записывать в дневник подробности состоявшихся прений у хозяина не стало сил.

Между тем 22 октября в Петербурге завершилась интрига, в которой участвовали высшие чины, отвечавшие за надзор над печатью. Как недавно установлено (см.: [Велижев 2022: 162–177]), результатом утренней аудиенции, данной императором графу Бенкендорфу, явился высочайший вердикт: 1) «Телескоп» – запретить; 2) Надеждина и цензора Болдырева – отрешить от должностей и вытребовать в столицу; 3) содержание ФП-1 квалифицировать как «смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного» [Лемке 1908: 413]. В тот же день первые два распоряжения Уваров сообщил графу Строганову [Чаадаев 2010: 523–524], а о резолюции относительно Чаадаева министра еще не уведомили. По-видимому, в канцелярии Бенкендорфа шлифовали слог отношения, отправленного московскому военному генерал-губернатору князю Дмитрию Голицыну 23 октября: разделяя «искреннее сожаление» соотечественников о постигшем Чаадаева «расстройстве ума», государь поручает адресату принять «надлежащие меры к оказанию г. Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий» [Там же: 524–525].

23 октября Тургенев принимает большую компанию:

Спор Чад[аева] с Сверб[еевым] и Орл[овым]. Шум за церковь! (№ 316. Л. 56).

Предметом спора служит прокламируемое в ФП-1 отпадение православия от «всемирного» христианского «братства» – грех, унаследованный от «растленной, презираемой всеми народами Византии»:

Несмотря на название христиан, мы не тронулись с места, тогда как западное христианство величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем [Чаадаев 1836: 295, 298].

На следующий день, 24 октября, сетуя в письме Вяземскому на повышенный градус происходившей накануне полемики:

Ввечеру Свербеев, Орлов, Чадаев спорили у меня так, что голова моя, и без того опустевшая, сильнее разболелась, —

Тургенев существенно расширил ее контекст:

Баратынский пишет опровержение <…>[127]. Здесь остервенение продолжается, и паче молва бывает. Чаадаев сам против себя пишет и отвечает себе языком и мнениями Орлова [ОА: 3, 336].

Возможно, Орлов, оказавшись одним из героев «молвы», сам инициировал составление письма от своего имени, которое должно было засвидетельствовать его отречение от взглядов, изложенных в ФП-1:

Вы помните, я часто говорил вам, что ваши взгляды не найдут сочувствия в соотечественниках. <…> Мой национальный инстинкт меня не обманул. <…> Абстракции, среди которых вы обитаете, скрыли от вас истинное положение вещей. <…> И коль скоро вам никого не удалось убедить, какова же может быть польза от этой публикации? [Чаадаев 2010: 429–430; ориг. по-фр.].

Чаадаев сочинял этот документ несколько дней, но в итоге цель не была достигнута – незаконченное и неподписанное письмо осталось в бумагах, изъятых при обыске 29 октября, причем на черновике сохранилась жандармская помета: «Почерк Чаадаева» [Чаадаев 2010: 825; ориг. по-фр.].

24 октября – почтовый день. Одно из писем, отправленное брату Николаю, можно разделить на три части. Сначала дается краткий обзор московских толков:

Я бываю на кое-каких пустых вечерах, которые, впрочем, с недавних пор оживляются пылкими выходками против напечатанного письма Чадаева. Особенно дамы ополчаются против него; они ярятся; в гостиных речь только и идет что о Чадаеве, и скоро двери многих для него закроются.

Далее – как, по-видимому, и в споре, произошедшем накануне, – Тургенев стремится истолковать чаадаевскую апологию католицизма как производное от его культа той исторической эпохи, которая навсегда определила главенствующую роль Римской церкви в Западной Европе:

Я тоже был зол на него за то, что он согласился на печатание вещей столь неясных, но могущих показаться сильными и личными выходками против отечества всякому, кто не знаком с главной мыслью автора, каковая заключается в безграничном восхищении средневековьем и тем, что составляло источник его существования, а именно тогдашнею церковью. И ничего более! Он сожалеет, что не было и у нас чего-то подобного: это идея, взгляд на вещи не лучше и не хуже других. Впрочем, я давно не перечитывал это письмо, а нынче, хотя и не так сильно занят, никак не могу отыскать времени, чтобы его перечесть[128].

А под конец Тургенев передает брату слухи о первых распоряжениях императора по делу «Телескопа»:

Говорят, что цензора (Болдырева) уволили, а журнал закрыли (№ 950. Л. 46; ориг. по-фр.).

Понятно, что отношение Уварова к Строганову (см. пояснение к записи от 22 октября) никоим образом не могло дойти до Москвы за два дня, и нам остается – с крайней осторожностью – заподозрить наличие приватных прогнозов на этот счет, циркулировавших в канцелярии попечителя Московского учебного округа.