[190]. До восемнадцати лет принц, дабы привыкнуть покоряться женщине, получал уроки не от гувернера, а от гувернантки. Сия наставница научила его кротости и терпению; благодаря ей сделался он гибким, послушным и податливым. К этим главным добродетелям следовало прибавить талант нравиться, который помогает преуспеть в свете и составляет очарование частной жизни: итак, принц научился танцевать, бренчать на фортепиано, вышивать и петь романсы. Совершенствуясь в этих мирных искусствах, он оставался чужд упражнений, требующих большой физической силы, и освоил верховую езду ровно настолько, насколько нужно, чтобы сопровождать жену на прогулке и не упасть с лошади.
В свете случается так, что мужья эмансипируются после свадьбы, особенно если женились совсем молодыми; достигнув вершины благополучия, принц, пожалуй, был не прочь восполнить свое воспитание и привести его в согласие с нравами той страны, куда привели его узы брака, но королева положила предел этим дерзостным поползновениям; ей было угодно, чтобы супруг ее остался верен природному немецкому благодушию, скромным вкусам и добродетельной кротости, каким выучили его в школе Кобургов. Спорт заставил бы его забросить свои обязанности, завязать сомнительные связи, подвергаться испытаниям и тяготам совершенно излишним, – итак, спорт был ему заказан, равно как и все прочие игры. Робко потупив взор, выслушал принц Альберт внушение, сделанное ему королевой на сей счет; он исполнил все с очаровательной покорностью, и ни единого раза имя его не появилось в анналах конских ристалищ. Он не содержит лошадей, не делает ставок, не показывается на скачках; всем джентльменам, состоящим в штате принца и королевы, предписано выказывать столь же полное равнодушие ко всем спортивным упражнениям. Черта эта вызывает в сердцах англичан величайшую досаду; невозможно нанести национальной гордости рану более болезненную. – Правила благопристойности и законы этикета вынудили королеву и принца сопровождать царя на скачки; сделали они это с плохо скрываемым отвращением; в течение всего празднества они выказывали полнейшее безразличие к превратностям соревнований и едва удостаивали своего взгляда лошадей самых прославленных. Они не сказали ни единого доброго слова победителям, тогда как император, напротив, выказывал самый горячий интерес, обсуждал технические подробности с наиболее удачливыми спортсменами и сорил деньгами. Известно, что расточительность – один из талантов царя; талант неудивительный в том, чей цивильный лист равняется тридцати шести миллионам, не считая мелких выгод, какие приносят ежегодно конфискация и прочие императорские промыслы. Итак, поведение императора на скачках снискало ему уважение множества джентльменов, но уронило его в глазах королевы и принца, который по должности всегда разделяет мнение своей августейшей супруги.
Приведенный фельетон – не просто очень разросшаяся и, фигурально выражаясь, разжиревшая «утка»; одновременно он принадлежит к тому весьма популярному в этот период во французской журналистике роду, что определяется труднопереводимым французским словом blague. Если в современном французском языке этим словом нередко обозначают то, что по-русски называется анекдотом, то в XIX веке, говоря о blague, имели в виду прежде всего вранье, бахвальство, шарлатанство, рекламу (см.: [Preiss 2002]).
«Вранье» кажется мне наиболее точным аналогом французского blague (ср.: [Мильчина 2019: 195–197; наст. изд., с. 229]). В приведенном выше очерке фельетонист подхватывает чужую «утку» и превращает ее в целый фейерверк глумливого «вранья». Причем, хотя фельетон формально посвящен русскому царю и его гипотетическому приезду в Париж, «вранье» и глумление в данном случае направлены сразу на несколько объектов.
Первый из них, самый очевидный, – «писатель, выдавший в свет довольно дерзкую книгу о России». Это, как уже было сказано выше, Астольф де Кюстин. Гино и прежде уже случалось упоминать вместе императора Николая I и писателя Кюстина. 5 октября 1843 года в одной из парижских хроник, которые он сочинял для «Века», он сообщал о российском императоре, что тот,
даром что самодержец, очень сильно озабочен мнением цивилизованных народов и в особенности французов о его империи. Случается, что он принимает самые суровые решения, и рука его, например, берется за перо, чтобы подписать указ о высылке кого-нибудь из подданных в Сибирь, но в то же самое время августейшие губы шепчут: «Что скажут об этом в Париже?» Правду сказать, свою подпись он ставит, как если бы Парижа вовсе не существовало. Книга, опубликованная недавно одним из наших литераторов, больно ранила его царское величество. Дело в том, что сочинение это содержит множество анекдотов, которые превосходят все то, что мы до сих пор слышали самого ужасного и самого татарского. Автора же невозможно заподозрить в недоброжелательстве, ибо он принадлежит к числу легитимистов.
Под «одним из наших литераторов» в приведенном пассаже также безусловно подразумевается Кюстин. После выхода его «России в 1839 году» никакой разговор о России уже был немыслим без упоминания этой нашумевшей книги. Поэтому относительно левый «Век» использует слух о появлении императора Николая в Париже для того, чтобы высмеять и вывести трусом писателя-легитимиста, представителя чуждых этой газете политических взглядов. Характерно, что журналисты, писавшие о визите Николая в Лондон, также не могли обойтись без упоминаний Кюстина, хотя, казалось бы, прямого отношения он к этому не имел. «Пресса» свою процитированную выше похвалу внешности императора в номере от 9 июня заканчивает фразой: «Он прекрасно ездит верхом и не выказывает той робости, какую ему приписывает г-н де Кюстин», а «Век» ссылается на Кюстина в большой политической статье 6 июня:
Вот что весьма многозначительно: император внезапно прибыл к сэру Роберту Пилю, который не ожидал этого визита, сердечно пожал ему руку и оставил премьер-министра в явном удовлетворении от тайной беседы, впрочем не слишком продолжительной. Николай, который в разговоре с г-ном де Кюстином высказывался о представительном правлении с самым сильным презрением, счел себя обязанным публично отдать дань уважения английским установлениям, почтив нежданным визитом главу правительства этой страны. Если поступок этот и не искренний, то, безусловно, ловкий[191].
Другая мишень очерка Гино-Дюрана – не названный по имени, но без труда угадываемый министр иностранных дел и фактический глава кабинета министров Франсуа Гизо. В отличие от «Прессы», в описываемый момент в основном поддерживавшей правительство, «Век» стоял на позициях так называемой династической левой, т. е., в принципе выступая за сохранение конституционной монархии, резко критиковал деятельность консервативного кабинета под руководством Гизо и требовал умеренных реформ [Histoire générale 1969: 118]. Гино-Дюран начал глумиться над Гизо и его возлюбленной еще в предыдущем фельетоне от 13 июня, на который он ссылается в процитированном тексте и в котором описана «известная всей Европе нежная и трогательная дружба, связующая одного из наших государственных мужей и чужестранную княгиню, уже много лет как обосновавшуюся в Париже»:
До сей поры ничто не нарушало их добрых отношений, наполовину вскормленных политикой. Эти два сердца и два ума понимали друг друга с полуслова. У них не было секретов друг от друга; они помогали друг другу в выполнении важных миссий – ибо княгиня играет полуофициальную роль в делах государственных: она светило, чьи лучи освещают Север, фея, смягчающая порой горечь отношений дипломатических.
И далее Гино описывает горькое разочарование «государственного мужа», внезапно выяснившего, что княгиня заранее знала о поездке императора в Англию, но ничего ему не сказала, поскольку ей «предписали хранить тайну». «Государственный муж» обиделся, ведь он-то ничего от нее не скрывал… Последовал обмен упреками и гневными речами, потом было разбито немало драгоценной фарфоровой посуды, а под конец княгиня приказала лакею проводить гостя. Впрочем, добавляет фельетонист, говорят, что по прошествии нескольких дней поссорившаяся пара встретилась в английском посольстве, княгиня пустила в ход свое кокетство и государственный муж, «повинуясь привычке, вновь потянулся к ней, как бабочка к свету».
Для современников все эти намеки были совершенно прозрачны; было ясно, что речь идет о княгине Дарье Христофоровне Ливен (урожд. Бенкендорф; 1785–1857), которая с 1835 года поселилась в Париже и стала во второй половине 1830‐х годов возлюбленной и советчицей Франсуа Гизо, в ту пору экс-министра народного просвещения и влиятельного депутата (см.: [Мартен-Фюжье 1998: 214–226; Таньшина 2009]). Жила княгиня в бывшем особняке Талейрана на улице Сен-Флорантена рядом с площадью Согласия (отсюда упоминание этой площади в тексте); Гизо «бывал там дважды в день» [Мартен-Фюжье 1998: 220]. Княгиню Ливен во французской прессе неоднократно обвиняли в том, что она служит тайным агентом российских властей в Париже[192], а Гизо – в том, что он открывает французские государственные тайны любовнице-иностранке; намек на это есть и в процитированном пассаже.
Таким образом, насмешки над российским императором используются французским журналистом для атак на собственного министра. Впрочем, и самому российскому императору, как и английскому принцу Альберту, достается в фельетоне не меньше насмешек, причем в рассказах об обоих правда смешана с «враньем»: Николай не приезжал в Париж (хотя в самом деле проявлял в высшей степени живой интерес к театру), а принц Альберт с четырех лет воспитывался не гувернанткой, а гувернером [Grey 1868: 45–46], был хорошим наездником и не питал отвращения к скачкам[193] (хотя в самом деле формально занимал подчиненное положение при королеве).