Критическое отношение к Российской империи вообще отличало позицию «Века», который «редко упускал возможность возвысить голос против жестокости и тирании российского императора» (Presse, 6–7 мая 1842), что же касается Эжена Гино, то он и вне газеты охотно обличал деспотическое правление российского самодержца: в том же 1844 году, в марте, он опубликовал в сборнике «Иностранцы в Париже» очерк о русском в Париже [Гино 2018], где российская самодержавная монархия выведена в самом неприглядном виде, как империя тотального надзора за подданными. В финале этого очерка из двух русских героев, проживших год в Париже, барин, граф Лиманов, вынужден вернуться на родину по приказу правительства, а его слуга Иван решает остаться в Париже, и решение это вызывает у барина следующую реакцию:
Пребывание в Париже открыло каждому из нас правду о его истинном положении. Ты, Иван, мой крепостной крестьянин, остаешься там, где тебе хорошо, – ты свободный человек. Я, граф Лиманов, уезжаю помимо воли, – я раб [Гино 2018: 229].
И тем не менее в очерке о приезде в Париж российский император для французского автора – не единственный и даже, пожалуй, не главный объект критики и насмешек, а скорее повод для «стрельбы» сразу по нескольким мишеням – и русской, и английской, и, что особенно важно, французской: высмеиваются и французский писатель, и французский министр, остающийся в дураках, и его чаемые союзники – российский и британский.
Мне уже приходилось подробно разбирать две французские газетные «утки» с русским колоритом (обе датируются 1838 годом). Одна – о том, что Николай I якобы запретил светлейшему князю Христофору Андреевичу Ливену, попечителю при особе наследника Александра Николаевича (и мужу княгини Ливен), въезд во Францию в таких словах: «Вы человек слишком хорошего рода, чтобы являться при дворе этого…» (и дальше все газеты, которые обсуждали эту новость, ставили отточие, но было понятно, что слово там было употреблено непарламентское). И вторая, еще более колоритная: о том, что якобы некий русский Иван*** получил 30 000 рублей за составление плана раздела Франции на 18 мелких государств и образование галльской конфедерации под контролем трех северных абсолютных монархий [Мильчина 2017а: 417–472]. В обоих этих случаях французские журналисты, обсуждая известия, якобы связанные с Россией, выясняли отношения с собственным правительством. Сходным образом, как представляется, обстоит дело и в случае с «уткой» о приезде императора Николая I в Париж в 1844 году. Она, в полном соответствии с диагнозом Бальзака, прилетела из Российской империи (точнее, оттуда не прилетел, а приплыл сам российский император), но мотивирована она была в обоих своих вариантах: утопически-оптимистическом и памфлетно-глумливом – обстоятельствами внутрифранцузскими. В обоих случаях российский император – не более чем повод. По-видимому, так и происходило чаще всего, когда французские журналисты обращались к русской тематике, а особенно если сообщения их носили вымышленный характер: «утки» с российской окраской требовались французам для решения собственных французских проблем.
1817 ГОД: ПАРИЖСКАЯ ПОВСЕДНЕВНОСТЬ В ВОДЕВИЛЕ И В РОМАНЕ
Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами.
В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны «Мертвые души», построена Днепровская гидростанция и совершен перелет вокруг света.
В маленьком мире изобретен кричащий пузырь «уйди-уйди», написана песенка «Кирпичики» и построены брюки фасона «полпред».
Писатели далеко не всегда точно датируют события, которые описывают в романах или рассказах[194]. Однако порой они четко обозначают год, когда происходит действие, и претендуют на историческую достоверность своих описаний. Особенный интерес представляют случаи, когда один и тот же год изображен в произведениях разных авторов и разных жанров, что дает исследователю возможность сравнить эти изображения: о чем помнят эти разные авторы, какие детали запечатлевают, что считают достойным внимания, а что опускают. Именно таких разных изображений во французской литературе удостоился 1817 год.
Год этот не занимает в истории Франции особого места. Это не 1812 год – год Бородинского сражения и переправы через Березину; это не 1814 год – год вступления союзных войск в Париж и отречения Наполеона от престола; это не 1815 год – год бегства Наполеона с Эльбы, Ста дней его нового правления и его поражения при Ватерлоо. Нет, этот год можно назвать годом, когда ничего особенного не произошло, годом «несобытия»[195].
Тем не менее «несобытийному» 1817 году посвящена целая глава (ч. 1, кн. 3, гл. 1) в романе Виктора Гюго «Отверженные» (замечу, что эпиграфом к номеру Slavica Occitania поставлено не что иное, как фраза из финала этой главы: «Именно из физиономии отдельных лет и слагается облик столетий»). Гюго в 1817 году было 15 лет, т. е. в принципе он мог описывать эту эпоху как современник и очевидец; однако главу «1817 год» он начал писать в конце 1840‐х годов, а доработал накануне выхода «Отверженных» из печати (1862), т. е. спустя четыре десятка лет. Гюго претендует на запечатление мелких, на первый взгляд незначащих деталей, перечисляемых вперемешку, с бессистемностью, которая должна производить эффект объективности и беспристрастности:
Вот что всплывает на поверхности 1817 года, ныне забытого. История пренебрегает почти всеми этими живописными подробностями, иначе поступить она не может: они затопили бы ее бесконечным своим потоком. А между тем эти подробности, несправедливо называемые мелкими, полезны, ибо для человечества нет мелких фактов, как для растительного мира нет мелких листьев [Гюго 1954: 6, 145][196].
Мелких фактов у Гюго перечислено действительно очень много, но в самом ли деле он беспристрастен? Все ли он перечислил из событий 1817 года – как политических, так и мелких бытовых, несущественных для серьезных историков, но важных для современников? Каким образом это определить?
С политическими событиями проще; можно, например, сравнить картину, нарисованную Гюго, с достаточно полной хронологической таблицей, помещенной в книге «Франция и французы день за днем: Политическая, культурная и религиозная хронология» [Journal 2001: 1395–1400].
Здесь названы серьезные политические события, которых, если присмотреться, в 1817 году произошло все же не так уж мало: в феврале был принят новый, сравнительно либеральный закон о выборах, так называемый закон Лене (по имени тогдашнего министра внутренних дел виконта Жозефа-Анри-Жоашена Лене); в марте останки Мольера и Лафонтена перенесли из Музея французских памятников, где они хранились со времен Революции, на кладбище Пер-Лашез; в апреле из Англии, куда он добровольно уехал на время Белого террора, возвратился герцог Луи-Филипп Орлеанский (будущий король французов, 1830–1848); в июне в Лионе вспыхнули бонапартистские волнения, подавленные с непропорциональной жестокостью; в июле был заключен новый Конкордат с Папским престолом; в сентябре состоялись выборы по февральскому закону, призванные обновить одну пятую палаты депутатов, и в результате было избрано 12 независимых (т. е. оппозиционных) депутатов, после чего их стало в палате 25 (из общего количества 262); в декабре вышла из печати первая часть книги аббата Фелисите-Робера де Ламенне «Опыт о равнодушии в области религии», прославившая имя автора.
Обо всем этом можно прочесть в серьезных историях эпохи Реставрации[197]. И ни одно из этих событий не упомянуто даже мельком у Гюго; точнее, у него упомянут Ламенне, но если верить Гюго, он в 1817 году не был никому известен («В узком кругу семинаристов, в безлюдном тупике Фельянтинок, аббат Карон с похвалой отзывался о неизвестном священнике Фелисите Робере, впоследствии превратившемся в Ламенне»), тогда как на самом деле именно в конце 1817 года «Опыт о равнодушии» прозвучал очень мощно, хотя Ламенне в это время еще был убежденным традиционалистом и не «превратился» в того реформатора христианства и проповедника социальной религии, каким он стал после 1830 года.
Конечно, можно объяснить это несовпадение «списка Гюго» с тем перечнем, который дан в «Политической, культурной и религиозной хронологии», разницей оптики: в хронологии речь идет о событиях политических и религиозных, а у Гюго – о повседневных, бытовых.
Однако оказывается, что Гюго пренебрег по крайней мере двумя бытовыми происшествиями, которым современники придавали немалое значение. События эти не упомянуты ни у Гюго, ни в «Политической хронологии», но зато они фигурируют в пьесе трех авторов (Теолона, Дартуа и Леду) под названием «Живой календарь, или Год за час», которая была впервые сыграна 31 декабря 1817 года в театре Водевиля и затем до 15 января представлена еще пять раз; тогда же, в начале 1818 года, она была издана парижским издателем Барба, специализировавшимся на издании театральных пьес [Théaulon 1818]. Жанр этого представления определяется труднопереводимым термином «revue-folie de l’an 1817 en un acte et en vaudevilles»; по-видимому, наиболее точным переводом было бы: «вздорное обозрение 1817 года в одном действии с песнями». Однако такой перевод не передает многозначности слова folie, которое означает не только «безумие» (первое словарное значение), но и «прихоть»; именно этим словом обозначались загородные имения, которые богатые откупщики в XVIII веке приобретали и оборудовали для себя в окрестностях Парижа, и именно это значение обыгрывается в другой, гораздо более знаменитой пьесе 1817 года – водевиле (folie-vaudeville) Э. Скриба и А. Дюпена «Битва гор», где среди действующих лиц фигурирует Folie, а действие происходит в «бывшей прихоти [folie] Божона», т. е. в саду, который во второй половине XVIII века принадлежал финансисту Никола Божону (об этой пьесе еще пойдет речь ниже). Поэтому revue-folie следует, вероятно, переводить как «прихотливое обозрение», а folie-vaudeville – как «прихотливый водевиль».