А как переводить то же слово décadence, если речь идет не о Флобере, а о его ровеснике Шарле Бодлере? Бодлер неоднократно употребляет это слово в статьях об изобразительном искусстве, русские переводы которых были изданы в 1986 году. Переводчицы Н. Столярова и Л. Липман всякий раз передают décadence как «упадок»: и когда Бодлер в статье «Философское искусство» рассуждает о низком уровне пейзажной живописи как признаке упадка (signe de décadence); и когда в статье «Искусство и жизнь Эжена Делакруа» осуждает «кого-то из каменотесов или из архитекторов», которые «обронили в связи с последним творением Делакруа слово „упадок“» («ont prononcé le mot décadence»); и когда упоминает рисовальщика Шарле «периода упадка» («Charlet de la décadence»); и когда в статье «Поэт современной жизни» называет дендизм «последним взлетом героики на фоне всеобщего упадка» («le dernier éclat d’héroïsme dans les décadences») [Бодлер 1986: 247, 260, 271, 305]. Ни разу переводчицам не пришло в голову применить к Делакруа или к денди транскрибированный с французского «декаданс».
Сходным образом и переводчик статей Бодлера о литературе Л. Ефимов тоже выбирает для передачи décadence слово «упадок». У Огюста Барбье, пишет Бодлер в одноименной статье, преимущественное внимание к мыслям «достойным или полезным» обусловило легкое пренебрежение к завершенности отделки, которого «одного хватило бы, чтобы привести к упадку» («pour constituer une décadence»); в этой же статье упомянуты сочиненные Барбье «Песни об упадке Италии» («Chants sur la décadence de l’Italie») [Бодлер 2013: 135, 136].
Но эту стройную картину нарушает М. Квятковская. Под ее пером статья «Новые заметки об Эдгаре По» (1857), в оригинале открывающаяся словами «Littérature de décadence», начинается иначе:
Декадентская литература! – как часто слышим мы эти пустые слова, произносимые на высокопарном зевке устами известных сфинксов без загадки, стоящих на страже святых врат классической эстетики. И каждый раз, как прогремит сей непререкаемый оракул, можно с уверенностью утверждать, что дело касается произведения полюбопытней «Илиады». Очевидно, стихов или романа, все в которых призвано изумлять: и стиль отточен на диво, и многообразие языковых средств, и просодии выверены непогрешимой рукой. И когда я слышу очередную анафему – что, к слову, всегда выпадает на долю любимейших наших поэтов, – меня так и подмывает ответить: «Неужели вы принимаете меня за такого же варвара, как вы сами, и полагаете, что я способен столь же бездарно развлекаться, как вы?» <…> думаю, что мне дозволено вопросить сих мудрецов, понимают ли они всю тщету, всю никчемность своей мудрости[274] [Бодлер 2001: 238].
В этом переводе вызывает вопросы не только «декадентская литература»; я не уверена, например, можно ли что-то произносить «на зевке», да еще высокопарном (в оригинале «avec la sonorité d’un bâillement emphatique» – «со звучным и напыщенным зевком»). Но меня интересует сейчас эта самая литература. Декадентская ли она или все-таки, как и во всех других случаях употребления этого слова у Бодлера, литература упадка?
О чем говорит Бодлер? Какие-то люди произносят бессмысленные (vides de sens) слова о том, что некая литература находится в состоянии décadence, а говорят они так о любой литературе, которая в лучшую сторону (бóльшим совершенством и большей увлекательностью) отличается от классической литературы и правил классической эстетики[275]. Очевидно, что эти люди клеймят эту самую новую хорошую литературу за то, что она, по их мнению, находится в состоянии упадка (то же самое, что флоберовские буржуа вменяли в вину всей собственной эпохе).
Чем можно доказать, что речь идет о состоянии упадка, а не о каком-то специальном эстетическом качестве? Прежде всего продолжением приведенного выше текста:
Понятие «декадентская литература» предполагает, что существует целая градация литератур – младенческая, детская, отроческая и т. д. Этот термин, хочу я сказать, заключает в себе нечто роковое, предопределенное, словно некий непреложный декрет; и упрекать нас в том, что мы повинуемся таинственному закону, крайне несправедливо [Бодлер 2001: 238].
По мнению Бодлера, приговор этих неправедных и недалеких судей исходит из того, что у литературы есть возрасты и она может дойти – и непременно доходит – до последней стадии дряхлости, то есть опять-таки упадка. В ряду младенчества, отрочества и проч. упадок звучит естественно. Напротив, совершенно неестественно здесь появление декадентской литературы, о которой упоминаемые Бодлером «судьи» в 1857 году, когда в составе сборника переводов из Эдгара По «Новые необыкновенные истории» была опубликована эта статья, знать не могли, поскольку она еще не родилась на свет.
То же уподобление жизни наций существованию отдельного человека Бодлер двумя годами ранее использовал в статье «Всемирная выставка 1855 года», где говорится:
В младенческую пору своей жизни они <нации> бессмысленно лепечут, постепенно развиваются и растут. В юном и зрелом возрасте – производят на свет высокие и смелые творения. Достигнув старости и накопив богатства, – погружаются в дремоту. Нередко те самые принципы, которые явились источником их силы и взлета, приводят их потом к упадку, в особенности когда принципы эти утрачивают животворивший их некогда победный пыл и становятся для большинства всего лишь рутиной [Бодлер 1986: 141].
Бодлер в этой статье прежде всего стремится доказать «абсурдность и несуразность» идеи прогресса в искусстве; состояние «упадка» он здесь ничуть не восхваляет. Но именует он его, естественно, все тем же многострадальным словом décadence, которое переводчицы Столярова и Липман, естественно, передают словом «упадок», а не пишут, что какие-то принципы приводят нации к декадансу. А ведь это то же самое слово, и за два года его значение кардинально не изменилось.
Конечно, в статье 1857 года отношение Бодлера к décadence стало более сложным, поскольку в ней он утверждает также, что упадок, близость к закату жизни – это не всегда плохо и что в этой агонии есть своя красота, которую не хотят замечать упомянутые выше недалекие судьи. В пассаже о «закате» Бодлер допускает трактовку décadence как чего-то ослепительного и чудесного; но он не объявляет себя основателем нового литературного направления – декаданса. Он говорит только об упадке, утверждая, что он не так плох, как уверяют «сфинксы без загадки»[276].
Мысль вполне естественная для Бодлера, который критиковал философию прогресса и, как убедительно показал в своих работах Антуан Компаньон, был автором в такой же степени «модерным», в какой и «антимодерным» [Compagnon 2016; 2021]. Между прочим, рассуждая в «Новых заметках» о прогрессе и о том, что ему противостоит, Бодлер употребляет слова, синонимичные упадку и также непосредственно связанные с возрастами человеческой жизни. В первом случае он называет прогресс «cette grande hérésie de la décrépitude», во втором пишет о философии прогресса, которую цивилизованный человек изобрел для борьбы со своей «déchéance»; и «décrépitude», и «déchéance» обозначают в сущности тот же упадок, но Квятковская этого слова последовательно избегает; «hérésie de la décrépitude» превращается у нее в «отжившую ересь прогнившей философии», а «déchéance» – в «несостоятельность». И то и другое по меньшей мере неточно, потому что совершенно не содержит в себе идею времени и возраста, а Бодлер ведь называет прогресс ересью дряхлости (или того же упадка), потому что философия прогресса об этой дряхлости помнить не хочет, для нее она – ересь (а «прогнившая философия» тут вовсе ни при чем).
Невнимание к связи décadence у Бодлера с движением цивилизации по шкале времени приводит Квятковскую к тому, что она даже Америке, современной Бодлеру, приписывает «декадентство», о котором там в 1857 году, конечно, тоже не подозревали. В переводе Квятковской Бодлер описывает применительно к Америке парадоксальную ситуацию, «когда некий народ начинает свою литературу прямо с декадентства, то есть с того, чем другие народы обычно заканчивают» («une nation commence par la décadence et débute par où les autres finissent»), – меж тем как Бодлер пишет о плачевном состоянии упадка, с которого, по его мнению, началась американская литература и от которого разительно отличается творчество его кумира Эдгара По.
Тот же «хронологический» подход очевиден и в очерках, которые посвятил Бодлеру Теофиль Готье. В первом очерке, предваряющем подборку стихов Бодлера в антологии Эжена Крепе (1862), поэзия цивилизации юной, а затем зрелой, классической, противопоставляется той поэзии, в которой, по мнению «критиков и риторов», «нет ничего кроме décadence, дурного вкуса, странности», но которую, по мнению самого Готье, следует считать «полной зрелостью» [Gautier 1862: 595]. Во втором очерке, предваряющем первое посмертное собрание сочинений Бодлера, Готье пишет, что стиль de décadence, который так любил Бодлер, – это стиль стареющих цивилизаций (qui vieillissent), выражающий стареющую (vieillissante) страсть; такой стиль он уподобляет стилю одряхлевшей византийской цивилизации [Gautier 1868: 17]. Причем Готье с самого начала предупреждает, что называть этот стиль (который его самого восхищает не меньше, чем Бодлера) стилем de décadence – значит выражаться неточно (а ниже еще раз уточняет, что называет любовь Бодлера ко всему, что чуждо классической традиции, décadence, за неимением лучшего слова [Gautier 1868: 56]). Почему Готье делает оговорку, понятно: если стиль так хорош, то при чем тут упадок? Слово décadence для определения эстетики Бодлера кажется Готье неточным[277]. Между тем в русском переводе Эллиса нас ожидает именно декаданс:
Поэт «Цветов зла» любил то, что ошибочно называется стилем декаданса и есть не что иное, как искусство, достигшее той степени край