Это расхождение между двумя Испаниями – той, которую автор видел или хотел увидеть, и то, какой она оказалась на деле после смерти Фердинанда VII, – придает книге Кюстина трагизм, свойственный путевым заметкам далеко не всегда (сходным образом особенность книги Кюстина о России – в том, что автор начинает ее, будучи сторонником абсолютной монархии, а заканчивает, став сторонником монархии конституционной, и эта трансформация – в данном случае не страны, а автора – также сообщает книге дополнительную глубину).
Чтобы дать представление о кюстиновской «Испании», я включила в данную публикацию два отрывка из книги. Оба посвящены Севилье. Первый – это переведенное полностью письмо двадцать девятое, адресованное приятельнице Кюстина и его многолетней корреспондентке романистке Софи Гэ (урожд. Нишо де Ла Валетт, 1776–1852)[342]. Оно было впервые опубликовано под рубрикой «Путешествия. Записки космополита» в газете «Пресса» 6 июля 1836 года, а затем практически без изменений, только с переменой номера с 26 на 29, вошло в книгу. Адресат женского пола в данном случае вполне соответствует тематике письма, посвященного преимущественно севильской светской жизни и дамским модам. Второй отрывок – фрагмент письма тридцать пятого, адресованного приятелю Кюстина Эжену де Бреза; он посвящен трагикомическому отъезду Кюстина из Севильи. Именно об этом фрагменте Бальзак, вообще чрезвычайно высоко оценивший в письме к Кюстину от августа 1838 года его книгу, написал: «Вы превосходно умеете передать свои впечатления, из‐за вашего отъезда из Севильи у меня остыл обед, я непременно хотел узнать, чем все кончится» [Balzac 1960–1969: 3, 426]. Здесь столько же деталей испанской жизни и испанского национального характера, сколько и психологических подробностей, рисующих портрет самого автора – в полном соответствии с указанием из письма первого: «Недостаточно изобразить страну такой, какой она предстает глазам всех; рядом с осязаемым миром следует изобразить человека, живого, мыслящего индивида, который описывает характеристические черты вещей через призму впечатлений, ими производимых» (1, 92–93).
Если Софи Гэ и Эжен де Бреза были реальными адресатами писем Кюстина (и не только из Испании), обращение к другим, гораздо более знаменитым адресатам кюстиновских писем об Испании – Виктору Гюго, Альфонсу де Ламартину, Шарлю Нодье, Генриху Гейне – носило скорее фиктивный характер и служило просто знаком уважения к прославленному автору; например, письмо 16‐е из Толедо, датированное 26 апреля 1831 года, адресовано Ламартину, но тот был не в курсе этого обращения, и Кюстин лишь 7 октября 1837 года просил Софи Гэ получить у поэта позволение обозначить его в книге как адресата. Зато содержание писем зачастую соответствует характеру адресата: в письме к художнику Луи Буланже речь идет преимущественно о живописи, Виктору Гюго, стороннику изображения в искусстве не только прекрасного, но и уродливого, адресовано письмо о корриде, а к Гейне обращено письмо с критикой «республиканской мифологии», которое, как надеется Кюстин, станет благодаря имени адресата известно в Германии («Ваше имя заставит немцев прочесть то, что пройдет незамеченным в Париже» – 3, 262).
В специальной статье, посвященной изображению Севильи в литературе французского романтизма [Aymes 2003: 253–284][343], приведена библиография, из которой видно, что до Кюстина во Франции первой половины XIX века о Севилье подробно писал только Эдуард Маньен, автор трехтомных «Поездок по Испании» (1836–1838), где есть много исторических экскурсов, описаний памятников архитектуры и рассказов о корриде, но подробного рассказа о времяпровождении севильцев на променадах и о башмачках севильских женщин там не найдешь. Известно письмо Кюстина к герцогине д’Абрантес, которое публикатор датирует ноябрем 1835 года; в нем Кюстин признается: «Я много и даже чересчур много пользуюсь вашими заметками о Севилье. Город этот, что бы вы ни говорили, для меня в Испании самый лучший, и я с большим удовольствием занимаюсь его описанием» [Jeune 1958: 179]. Между тем к 1835 году герцогиня описала Севилью лишь в новеллах «Эрнандес» (Revue de Paris. 1833. T. 46, 48) и «Севильский бандит» (1835) [Abrantès 1835], однако ни в них, ни в сочинениях, напечатанных позже[344], нет тех деталей севильской жизни и севильского быта, которые запечатлены в «Испании при Фердинанде VII». Впрочем, у Кюстина с герцогиней был как раз в это время своего рода эпистолярный роман, благодаря которому, как я показала в другом месте, герцогиня воспользовалась при сочинении своих мемуаров устными рассказами Кюстина о судьбе его матери во время Революции [Мильчина 2011: 282–283]. Поэтому можно предположить и обратный обмен информацией, а именно, что герцогиня познакомила Кюстина со своими неопубликованными заметками о Севилье[345].
Что же касается следов чтения книги Кюстина авторами, которые писали об Испании после него, в одной из самых знаменитых книг о путешествии в Испанию, вышедшей после Кюстина, «Tra los montes» Теофиля Готье (1843), в главе о Севилье мы находим и подробное описание севильских дамских башмачков, включая сравнение с китайской пыточной обувью, и описание променада под названием Кристина[346]. Еще один автор, на сей раз русский, чье знакомство с книгой Кюстина не подлежит сомнению, – Василий Петрович Боткин. Комментаторы «Писем об Испании» указали только на тот факт, что «один путешественник, видевший Испанию в 1831 году», из которого Боткин приводит пространную цитату о переменах, происшедших в Испании после смерти Фердинанда VII, – не кто иной, как Кюстин [Боткин 1976: 82, 325], но в боткинском описании Севильи есть еще несколько пассажей, прямо восходящих к Кюстину: рассказ об особом характере севильской и вообще испанской учтивости; рассуждение о «породе» андалузок и их маленьких ножках в крохотных башмачках; похвалы необразованности андалузок; в последнем случае у Боткина слова «остроумное невежество» – прямая цитата из Кюстина, который пишет об «ignorance spirituelle»[347].
Я немного свыкся с тоном севильских женщин; все, что есть в их манерах неожиданного, я бы даже сказал резкого, кажется мне плодом первобытной прямоты. В их обществе я нахожу ту благожелательность, которая все заменяет и все восполняет, особливо для человека, приехавшего из Парижа; вдобавок дамы эти не лишены ни тонкости, ни природного ума. Есть одно выражение, которые мы употребляем, лишь когда речь идет о животных, меж тем мне всегда хочется применить его к человеческому роду. Об отборном животном говорят: В нем есть порода. Но и среди людей встречаются такие, в которых есть порода, они напоминают дикого зверя, оленя, газель. Эта мысль часто приходит в голову при виде жительниц Андалузии[348]… Андалузия! Это слово хочется повторять бесконечно!.. Точно так же бесконечно хочется странствовать по волшебному краю, который носит это название. Счастлив путешественник, прибывший в Испанию!.. Поэзия сама ищет встречи с ним, хотя он, возможно, искал всего-навсего разнообразия, движения. Если он легкомыслен, Испания сделает его серьезным, задумчивым помимо воли… Да, задумчивым, или, скорее, думающим: не смею сказать «мыслителем», ибо сей путешественник – не кто иной, как я сам. Как бы там ни было, сегодня я предаюсь размышлениям… Двадцать лет назад я бы предавался мечтам… но, пожалуй, мысли мои позабавят вас больше, чем могли бы позабавить мои мечты. Во всем, за исключением любви, юность хороша только для самой себя.
В Севилье нет того, что мы называем обществом, но есть улицы, которые куда занимательнее любого салона. А в домах есть то, что здесь именуют patio. Именно посреди этого элегантного портика, на свежем воздухе, ежедневно собираются небольшие кружки: музыка, цветы, звезды на высоком южном небе, которые здесь красивее, чем в любом другом краю, – вот что сопутствует всем tertulia[349]. Эти семейные собрания, к которым порой присоединяются близкие друзья дома или знатные иностранцы, обладают очарованием, понятным лишь тем, кто видит в салоне место отдохновения, а не арену для борьбы самолюбий.
Хотя иностранцы, а особенно французы, нынче не в чести – не у испанского народа, а у испанского правительства, – английский и французский консулы познакомили нас здесь с несколькими особами, чье общество способно развеять немало предрассудков. Я обрел здесь то, что, как мне всегда казалось, составляет прелесть народов, населяющих юг Европы, – тон превосходный, но не исключающий величайшей простоты в обхождении. Как далеко до этого благородного, достойного, разумного спокойствия гримасам иных жителей Севера, их мукам тщеславия, их жеманным церемониям, которые они принимают за изысканность хорошего тона, тогда как на самом деле все это не что иное, как недостаток здравомыслия, ущемленное самолюбие, неопрятность ума: отсюда титулы, которые они выставляют напоказ, знаки отличия и прерогативы, которыми они похваляются, сколь бы смешными они ни были… Ничего подобного не встретишь у народов Юга, хранителей истинной учтивости.
Турок и всех жителей Востока, а также греков природа не создала особенно учтивыми, а потому преимущество итальянцев и испанцев в этом отношении я объясняю влиянием католической религии. Правда, религии Востока зиждутся, так же как и наша, на покорности и авторитете, тогда как религии Севера и Запада основываются на духе исследования и независимости, который, судя по всему, делает людей очень гордыми, но не слишком общежительными, ибо не объединяет их, а разъединяет. Однако я настаиваю на своей мысли и повторяю, что именно католицизм с его уважением к мощной государственной власти, его покорностью силе, которую он узаконивает своей верой и своей привычкой к сосредоточенным размышлениям, располагает умы к истинной учтивости, которая есть не что иное, как искусство без усилий предоставлять каждому то, что общество обязано ему предоставить. Ни разу в жизни не встречал я монаха или монахиню дурного тона: дурной тон заключается не обязательно в произнесении непристойных слов; гораздо чаще он состоит в способах их избегать… Хорошие или дурные манеры зависят прежде всего от чистоты или нечистоты мыслей. В том, что именуют хорошим тоном, гораздо меньше условности, чем полагают люди, чей вкус дурен. Хороший тон для обыденной жизни – то же, что стиль для литературных сочинений: выражение самое наивное и самое невольное всех главных свойств и обыкновенного расположения души.