— Да. — Ростовцев качнул головой.
Глаза у него глядели как у больного, после трудной операции.
Он двинулся к пруду, стал за сиренями и стал глядеть на воду, где тухли кровавые сны зари. В глянцевитой осоке заквакали лягушки.
Он думал:
«И осока, и заря, и лягушки, и все, все — непролазная проселочная пошлятина».
Ему пригрезилось: ехала телега с вонючими кухонными отбросами и переехала колесом человеческое сердце. Из раздавленного сердца течет кровь, а возница и не видит этого. Настегивает кнутом лошадь, чтоб ехать дальше (куда дальше? зачем?), и поет какую-то пошлятину, что-то вроде «Тарарабумбия, сижу на тумбе я»…
— О-о, ох, — вздохнул Ростовцев и, услыхав шорох, насторожился.
За березками, сквозь зелень сиреней он уже увидел Подольскую и Карташова.
«Ужели да? Ужели да?» — думал он.
Его мысли точно закружило скучным осенним ветром.
— Ну, зачем вы меня сюда вызвали? — услышал он красивый, такой замкнутый и содержательный голос Подольской. — Говорите скорее, меня ждут! Ну же?
— Когда я увижу тебя еще раз? — грубовато спросил Карташов и властно взял ее за руку у локтя. — Когда и где?
Подольская заговорила быстро-быстро:
— Ах, подожди еще дня два-три! Ты умеешь ждать? Сейчас моя голова набита целым ворохом всякой путаницы… Завтра я должна провести весь день у Анны Павловны, в четверг крестины у Касаткиных… — тараторила она.
Было слышно и видно, как Карташов целовал ее руку от локтя до ладони.
— Скажи: ты моя? Вся до мизинца? — спрашивал ее Карташов намеренно громко.
И, сгибаясь к ней, поцеловал ее в губы.
— Услышат, тише, — прошептала Подольская, задорно погрозив пальцем.
Ростовцев отвернулся и стал глядеть в небо.
«И небо — самая проселочная, захолустная обыденщина!» — думал он.
— Ну, что, ты убедился? — спросил его Карташов, приближаясь, самодовольно и радостно дрыгая на ходу ляжками.
— Да, — отозвался Ростовцев. — Завтра после часа пришлю тебе проигрыш. Со мной нет сейчас таких денег! Ты подождешь до завтра?
— О, да! — воскликнул Карташов и расхохотался.
Вечером, случайно оставшись в угловой гостиной с глазу на глаз с Ростовцевым, Подольская спросила его:
— Отчего вы сегодня печальны более, чем всегда? Уж не состоите ли вы теперь действительным членом в клубе самоубийц?
— Не везет в жизни, — угрюмо отозвался Ростовцев.
— Не везет вам? Такому красивому, умному, богатому? Это не излишняя скромность?
— Нет, кроме шуток не везет. — Ростовцев устало усмехнулся. — Страшно не везло в карты весь этот год, убийственно не везло на скачках. И… вот, даже сегодня я проиграл пари. Понимаете, держал пари и проиграл. Вот сейчас, сию минуту.
— Ужели? А о чем было ваше пари?
Подольская подсела рядом, задевая колени Ростовцева шуршащими юбками.
— О чем было ваше пари?
— Позвольте умолчать!
— Нет, голубчик, хороший, скажите, — приставала Подольская.
— Я держал пари за одну женщину…
— Назовите ее!
— Не имею права.
— Пожалуйста! Милый, умный, хороший! Лучший из всех! Назовите!
— Не имею права, — решительно отказался Ростовцев.
— Расскажите хотя содержание пари! — Подольская тонкими, выхоленными пальцами прикоснулась к костистой руке Ростовцева…
Уступая ее настоятельным просьбам, тот согласился.
— Это, пожалуй, расскажу…
— Ну-с! Скорее! Я уже повесила мои уши на гвоздь внимания! Говорите!
Тоскующим голосом Ростовцев заговорил:
— Я знал одну женщину, которая, во всяком случае, казалась мне не совсем уже обыденной. Понимаете, вероятно, я видел ее такою, какою хотело видеть мое воображение…
— Она казалась вам, что называется, интересною?
— О, да! И даже очень. И интересной не в пошлом значении этого слова…
— Понимаю. И она интриговала ваше любопытство?
— О, да! И вот я однажды много говорил о ней с одним господином, и весьма заурядным господином, достаточно пошловатым. И тот похвастал, что одолеет ее в неделю. Понимаете? Возьмет ее с места в карьер, бурным натиском. Понимаете? Я побился с ним об заклад…
Ростовцев поднял на Подольскую усталые, тоскующие глаза.
— И на много?
— На три тысячи.
— О-о-о! — воскликнула Подольская.
— Я ставил больше, десять тысяч, но тот не принял такой ставки, мой партнер…
— А вы были уверены в выигрыше?
— Шел, думая, что наверняка.
— Позвольте, — перебила Ростовцева Подольская, снова прикоснувшись руками к его ладони, — а почему вы знаете, что пари точно проиграно вами? Может быть, тут обман?
— Нет, тут обмана не может быть. Я убедился своими глазами.
— To есть каким же это образом? — возбужденно воскликнула Подольская.
— Очень просто. Тот отозвал ее в скрытое местечко и говорил с ней, как с любовницей, а я стоял за кустами, глядел и слушал…
Лицо Подольской вдруг вспыхнуло и тотчас же потухло, бледнея.
Широким взором она испуганно уставилась в тоскующие глаза Ростовцева. Пересела от него через два кресла. Оправила юбки, браслет на руке и глухо спросила:
— Ту женщину вы знали ровно три года?
Ростовцев молчал, закрыв глаза обеими руками, привалясь к спинке кресла, с мертвенно-бледным лбом. Даже его руки белели, как у мельничного засыпки.
— Ростовцев! Ту женщину вы знали ровно три года? — снова прозвучал сухой голос Подольской. — Да? Ну, что же вы молчите?
Ее голос изнемогал, как донельзя натянутая струна.
— Да, — ответил Ростовцев, отнимая ладони от глаз.
Подольская пересела еще через несколько кресел, ушла в самый дальний угол. И стала глядеть в окно.
Ростовцев тихо привстал с кресла.
Он видел только ее спину. Ее плечи как будто вздрагивали. Может быть, она плакала.
Он тихо заговорил:
— Когда я стоял там, на месте свидания, чтобы убедиться в моем проигрыше, мне пригрезилось: вот ехала телега с кухонными отбросами и раздавила колесом сердце человека. Из сердца течет кровь, алая и горячая кровь человека, а возница едет куда-то и зачем-то дальше и не слышит стонов сердца человеческого и поет «Тарарабумбию». Да? — спросил он Подольскую.
В комнату мягко вползла лиловая мгла сумерек.
Та полуобернулась к нему, но он все-таки не видел ее лица.
— Ростовцев! — услышал он, наконец, ее глухой и стонущий голос. — Ростовцев! Идите сейчас же в сад и ударьте Карташова хлыстом по лицу! Ну, идите же! Идите! Идите! Ростовцев, вы слышите?
— Зачем это? — тихо спросил Ростовцев. — Что пользы останавливать возницу, если сердце уже раздавлено?
Он подождал ее ответа и, не дождавшись его, медленно двинулся прочь, уходя из угловой гостиной, волоча ноги, как паралитик.
За его спиной послышались рыдания, глухие и тяжкие, похожие на истерику, постепенно переходившие в нелепые взвизгивания.
Благополучие
Столбушин выезжал из города домой, к себе в усадьбу, бодрый и довольный, как всегда, ходом своих дел. Щегольская коляска покойно и ласково покачивала его крупное, широкое тело. Тройка рыжих весело перезванила бубенчиками, гордясь блестящей, нарядной сбруей, горячими глазами косясь на пышные кисти перевесов. Проезжали мимо гостиницы «Приволье». Кучер Никифор в темно-малиновой безрукавке, в шапочке с павлиньими перьями, ставил руки так, чтобы ветру было удобнее раздувать широчайшие рукава его голубой рубахи.
Номерные горничные «Приволья» смотрели на него в окна, узнали столбушинский выезд, и хотелось показать товар лицом. Он шутя потянул малиновые вожжи, чтоб погорячить свивающихся в кольцо пристяжек, и думал о толстой горничной Насте, всем станом вывалившейся из окна:
«Ишь, выкормилась!»
От сытой жизни и думалось о сытом и радостном.
Шагом, но форсисто проехали каменный мост. Городовой почтительно откозырял выезду. Никифор подумал:
«Мне козыряет; меня раньше Столбушина узнал. Столбушинский выезд, как и столбушинские дела, весь уезд знает!»
И в ответ городовому с достоинством мотнул жирно напомаженной головой. Кучера с козел ни перед кем не ломают шапки; попадись сейчас сам исправник, Никифор с таким же достоинством мотнет ему павлиньими перьями своей круглой шапочки.
На повороте в пригородную слободку еще круче собрал Никифор пристяжек: нарядные и разбитные слободские девушки сейчас любоваться выездом будут, все до последней пуговки на поддевке оглядят на Никифоре.
— Малюсенькие! — чуть тронул он вожжами лоснившуюся тройку.
С козел уже были видны поля. Они лежали направо, налево, кругом, как хватал глаз, все обставленные копнами и скирдами, довольные и сытые, счастливые своей сытостью. Близко, мимо опрятных домиков слободки, шел загулявший мастеровой парень и, ломаясь в напускной разухабистости, наигрывал на гармонике. Навстречу тройке степенным шажком, как ходят беременные женщины, ехал воз с хлебом, затянутым пологом. На возу лежал мужик. Жмурясь от солнца и косясь на загулявшего парня, он добродушно поддразнивал его, подражая голосом игре гармоники:
— Масло есть, а хлеба нету, масло есть, а хлеба нету… Н-да, н-да, далинда, далиндуле далинда…
— А може, и есть хлеб? — огрызнулся парень.
— А може, и нет? — добродушно усмехнулся мужик с брюхатой, степенно покачивающейся телеги. И быстро задвигал руками, словно наигрывая на гармонике: — Масло есть, а хлеба нету, масло есть, а хлеба нету… Далиндули далинда…
— Сиволдай, — тянул мастеровой, брезгливо топыря губы.
Мужик хотел было выругаться со скуки, но увидел и узнал столбушинский выезд. Проворно задергал вожжами, уступая дорогу; обеими руками снял с головы тяжелую меховую шапку. Поклонился почтительным, долгим поклоном.
— Рожь везешь, — спросил его Столбушин, — на подторжье?
Голос у него был резкий и властный.
— Ржишку, Степан Ильич, — весело ответил мужик.
— Отчего не ко мне на мельницу? — опять спросил Столбушин, крупный, широкий, такой деловито-озабоченный.
Никифор придержал тройку. Мужик тоже остановил свою лошаденку. Приятно было ему разговаривать с самим Столбушиным.