С гор вода — страница 24 из 40

— Да такие дела, Степан Ильич, — развел руками мужик, — думаю себе по-мужичьи: в городе продам и на деньги куплю, что надо по хозяйству.

— Да я бы тебе сейчас и задаточек дал, сколько надо, — весело сказал Столбушин, и его деловитое, чуть рябоватое лицо засветилось удовольствием.

Покупать и продавать было его жизнью, мозг зажигало точно вдохновением, и от покупки и от продажи мерещились в будущем неисчислимые барыши. Точно перед глазами перекатывались сверкающим, радостным потоком груды золота.

— А ты почем дашь за ржишку-то? — спросил мужик.

— По городской цене: 64 копейки пуд.

Мужик зачесал затылок, видимо весь погружаясь в арифметику.

Столбушин медленно добавил:

— И еще с моей стороны маленькая надбавка будет. На каждую подводу бесплатный стаканчик водки и ситцевый нарядный платок. Я этого наряду целый вагон из Москвы выписал. Ситцевые платки.

Он со вкусом смаковал каждое свое слово, точно пробуя разбередить аппетит мужика.

— Ну? — радостно воскликнул мужик. — По стакану водки и по ситцевому платку задаром? Ну?

Столбушин сказал:

— Получай, когда так, задаток. Да скажи всем огаревским — ты ведь огаревский, — скажи всем огаревским о моей бесплатной прибавке. Получай!

Мужик слезал с телеги радостно, почти восхищенно оглядывая Столбушина.

Никифор на козлах думал о Столбушине:

«Теперь этим самым бесплатным платком и стаканом водки он все городское подторжье до разу убил. Голова!»

Мужик, получая деньги, смеялся:

— А ты почем узнал, что я из Огаревки? Ась?

Смеялся и Столбушин, будто прислушиваясь к веселому звону золотого потока, щекотавшего сердце:

— У тебя какая рубаха?

— Какая?

— С цветной ластвицей! В каком селе рубахи с цветной ластвицей носят? Догадался?

— Голова! — восхищенно воскликнул мужик.

Никифор степенно тронул тройку. Тронулся с возом и мужик. И долго еще он думал о Столбушине, всплескивая руками:

«Голова!»

Крестьяне любили Столбушина, и больше всего за то, что он был родом мужик. В Березовке за семь верст от Огаревки и теперь есть три дома Столбушиных: Назар Столбушин — кузнец, Трофим Столбушин — бондарь и Трофим-маленький Столбушин — земледелец. Трофим-маленький родной дядя Степану Ильичу. Крестьянству нравилось в нем все: его крупная фигура, его сметка, его богатство и даже его рябоватость. Говорили о нем:

— Наш он. Прирожденный мужик. А мозги-то? И-и!

В праздничные дни по заваленкам рассказывали его историю. Босоногим, семнадцатилетним парнем Степан Столбушин ушел в Москву, в погоне за куском хлеба. Попал за буфет в чайную, извозчикам курносые чайники разносил. Через два года женился на вдовой хозяйке чайной. Еще через два года обернулся кредитом, завел на Москве семь чайных, а потом увеличил их число до двенадцати. А через двадцать лет, — четыре года тому назад, — приехал в свою родную волость богач-богачом. Купил в десяти верстах от Березовки господское именье Муравьев-хутор — две тысячи десятин земли. Заново отделал всю усадьбу. На тридцати подводах везли тогда березовские к нему в дом мебель из города. Вскоре же выстроил он паровую мельницу-крупчатку. Возвел винокуренный завод. Женился на дворянской дочери, красивой белокурой девушке, — зажил с нею в огромном каменном доме Муравьева-хутора. И стал с его приходом хутор этот ненасытным желудком всего уезда. Несметное количество всякого хлеба — и ржи, и проса, и картофеля — переваривал исполинский желудок, вырабатывая вино и муку, принимал и выбрасывал, выбрасывал и принимал, заставляя на себя работать все окрестности. Тысячи душ питались на счет столбушинского благополучия, и тысячи языков поминали его имя с благоговением.

— Почем дает Столбушин за рожь?

— Покупает ли он просо?

— Не принимает ли и картофеля?

— Нужны ли ему рабочие руки?

— Извозчики? Бондари? Кузнецы и плотники?

— Будет ли он курить спирт весь год, или сделает передышку в летние месяцы?

Все эти вопросы были насущными для окрестностей. Переплел Столбушин свою жизнь с жизнью этих окрестностей словно стальной проволокой. Сочетался с ними, как неразрывным браком.

«Голова! — думал мужик на возу, покачивая огромной шапкой. — Голова! Голова!»

А Столбушин, покачиваясь в коляске, думал о себе:

«Вознесся шибко, но вознесусь и еще!»

Сладко мечталось провести свою железную дорогу от Муравьева-хутора до станции Развальной на семь верст. Под приветливым августовским солнцем мерещились уже въявь загорелые рабочие артели, слышался скрежет железных заступов, приятно веселил слух шум рабочей сутолки.

«Вознесусь и еще», — думал Столбушин, подъезжая к своей усадьбе.

Дома его ждали с обедом. Чопорный лакей с русыми бакенбардами и черноглазая, кокетливая горничная в белом чепце встретили его на крыльце почтительными поклонами, на крыльце же приняли с его плеч запыленное платье, разоблачая его почтительно, как архиерея. В прихожей вышла к нему навстречу жена Валентина Михайловна, нарядная, надушенная, такая молодая и красивая, с гордостью носившая свое тело; ее сопровождал техник, управлявший мельницей и заводом, Ингушевич, с масляными восточными глазами и словно припухшей нижней губой. Валентина Михайловна поцеловала мужа в лоб. Ингушевич склонился перед ним почти подобострастно.

— А мы ждем тебя с обедом, — говорила жена, — и какой ты умница, не заставил себя ждать слишком долго. Мы голодны! Видишь, Ингушевич даже побледнел от голода!

Ингушевич почтительно рассмеялся, скаля белые зубы.

Засмеялся весело и Столбушин, еще разогретый своими мечтами и чувствуя себя победителем. Его большое тело наслаждалось точно в теплой душистой ванне.

— Терпение, Ингушевич! — радостно восклицала Валентина Михайловна. — Степан чуть-чуть почистится с дороги, и тогда мы будем обедать! Ей-Богу же, будем обедать!

Столбушин громко и резко хохотал. Все вокруг так приятно ласкало его глаз. До сорока лет он жил скучно, отказывая себе в самом необходимом, и за эти последние четыре года он еще не насытился всеми удобствами сытой и богатой жизни. Порой ребячливо радовался каждой мелочи, напоминавшей об уюте и приволье.

Ел обед он также радостно и весело. Радовало, что обед так тонок и вкусен, что сервировка так блестяща, столовая так просторна и нарядна, что жена так молода и красива. Порою мельком заглядывало в голову, весело будоража сердце:

«У меня свой повар, садовник, кучер, целый штат вежливой, хорошо обученной прислуги. У меня, у мужика, у бывшего голого парня! У бывшего сидельца в извозчичьей чайной! И это не сон?»

Горделиво думалось:

«И еще вознесусь! И еще и еще!»

И он хохотал так громко, что расплескивал на скатерть красное вино из стакана, и брелоки на часовой цепочке испуганно перезванивались на его животе.

За обедом он рассказал Ингушевичу случай из своей жизни. Давно-давно в Москве он украл однажды в обжорной лавочке трехкопеечную воблу. Купить не на что было, и он был голоден, как заблудившийся пес. Украл и съел на лавочке Страстного бульвара.

— А через пять лет у меня было шесть тысяч ежегодного дохода! Почему? Отчего? — восклицал он.

Указал на свой смуглый и рябоватый лоб и добавил:

— Обмозговал судьбу судеб! И вывернул ее наизнанку!

Ингушевич подобострастно ловил его слова. Серые глаза Валентины Михайловны вспыхнули горделивым восхищением. Румянец выступил на ее щеках.

— Ты у меня гений, Степан! — оживленно воскликнула она.

Сейчас же после обеда Столбушин, точно опьяненный от торжества, пошел вместе с щеголеватым Ингушевичем в контору проверить отчеты по мельнице. И в конторе за книгами его внезапно стошнило. Нехорошо стошнило, нудно, будто наизнанку вывертывая желудок, спазмами сдавливая глотку. Припадок продолжался долго и был мучителен, но все же Столбушин не придал ему никакого значения. Старательно выполоскал рот, умылся, перешел в другую комнату конторы и продолжал работу, закидывая Ингушевича вопросами, поражая его сметливостью своего огромного ума. Мгновенно окидывая пространные подсчеты, он в то же время вслух высказывал соображения, как возможно удешевить то или другое производство, какими путями можно добиться сокращения рабочих рук. Работа всегда веселила Столбушина, и на этот раз радостное оживление не покидало его ни на минуту.

Но через час после ужина его снова тяжко стошнило, бросая все его тело в холодный пот. Стоя после припадка в одном белье у раскрытого окна спальни, он вдруг чего-то смертельно испугался. Темной тяжестью что-то громоздкое налегло на сердце и огнем зажгло виски.

— Валентина Михайловна, — позвал он жену, — что это со мною?

Та спала в одной с ним спальне, но ее кровать была отделена розовыми нарядными ширмами. Нежась среди подушек и нисколько, видимо, не испуганная припадком мужа, та спокойно ответила:

— Что с тобой? Вероятно, катар желудка. Тебе надо посоветоваться с доктором, съездить в город!

А в его глазах вновь вскинуло туманами. Будто кто постучал в голову стальным молотком:

«А что если это она тебя отравливает? Она? Жена? Ведь она не любя за тебя замуж вышла! А если теперь полюбила кого? Что ты на это скажешь?»

Ветер слабо шевелил листьями тенистого сада, протяжно шелестя, словно вздыхая о чем-то; над сиреневым кустом носилась летучая мышь, бестолково, точно заплутавшись в сумраке. Вверху горели холодные, показавшиеся вдруг страшными, звезды.

«Ингушевича любит?» — тяжко прошло в Столбушине неслышным стоном.

Но мысль о смерти показалась страшнее измены и опустошила, расплющила сердце.

Валентина Михайловна сказала:

— Катар желудка — болезнь совсем не опасная… Чего ж ты испугался, Степан?

Он с трудом оторвался от окна, погладил рябоватый лоб, опустился на кровать. Ночью спал тревожно.

Однако яркое, прохладное утро развеяло черные сны ночи, осветило надеждами. Опасения сразу показались вздорными и бессмысленными. Умываясь перед широким мраморным умывальником и с удовольствием ополаскивая лицо бодрящей струею, Столбушин думал о Валентине Михайловне: